ездили — в Прибалтику, ещё куда-то… Вообще он был заядлый автомобилист с огромным стажем. Когда они с мамой приехали из Киева (они познакомились в Киеве, в Театре им. Леси Украинки), он был молодой актёр, но уже имел собственный «Москвич», который они купили, экономя на всём, — ели одни макароны целый год. В последнее время у него был «Мерседес» — не новый, не модный, подержанный, — но он его очень любил.
Он никогда меня не отчитывал, никогда не занудничал. Никогда не говорил: это, мол, хорошо, а это плохо. Но мы всегда всё сами понимали, потому что видели, как он живёт, по каким законам…
Вот что я помню… Понимаете: может быть, прошло не так много времени со дня его кончины, и у меня ещё нет того, что называется воспоминаниями. Он ещё живой для меня — вот в чём дело! Я надеюсь, что это чувство будет продолжаться долго. И мама моя ещё жива для меня, хотя мне в первые годы очень её не хватало — просто до болезни. Но она жива. И моё собственное детство — оно живое, оно ещё длится где-то там, невдалеке… А воспоминания — это дань смерти. Их у меня нет. Папа сейчас не рядом со мной — да, это так. Но его и раньше часто не бывало, так что, может быть, ничего и не изменилось. Он где-то близко, в своё время мы с ним увидимся. Мы же все здесь гости. Когда-то я поеду к папе обратно. Обратно! Домой поеду, к маме с папой. А пока — я здесь, они там.
— Простите меня за этот вопрос… Как он умирал?
— У него была очень тяжёлая болезнь — лейкоз, острый лейкоз. Он был мужественным человеком. Не любил больниц, поэтому после того, как его выписали, ни за что не хотел обратно в больницу возвращаться. Вернулся всё же, когда совсем плохо стало, но в ту же ночь и умер. У него приступы какие-то были — никто не понимал, что за приступы, — два он перенёс, а из третьего так и не вышел. Но между обострениями, когда отступала эта боль, папа был удивительно спокоен, лёгок, светел. Весь он был очень спокойный, совсем готовый к новой жизни. Особенно в последние сутки. А когда его в Леушинское подворье привезли на отпевание, тут вообще… Трудно передать… Это были Пасхальные дни, и он там лежал, и такой был свет, такая торжественность, приподнятость… Даже радость — настоящая Пасхальная радость. Кто не верит, тот этого не поймёт, наверное… Что-то подобное было, когда отца Василия Ермакова, моего духовника, хоронили. Он для меня тоже жив. Приходишь к нему на могилку, посидишь там — и словно пообщался с батюшкой, что-то в голове и на сердце прояснилось. Однажды отец Василий подарил мне свою книгу и написал на ней только: «Молись и радуйся!» Вот такое завещание духовное. Молись и будь счастлива. С тем и живу.
8. «…НО ВЕЧНО ТВОРИТ БЛАГО»
— А почему вы думаете, что Воланд — это сатана?
— А кто же ещё?
— Ну да, конечно, все так думают!.. С диаконом Кураевым я долго говорил — он тоже: «Сатана, сатана…» — а ведь умный вроде бы человек!.. Да ведь если Воланд — чёрт, то тогда Иешуа Га-Ноцри — Христос! А? Как вы считаете? Вам булгаковский Иешуа кажется похожим на Христа?
— Нет, конечно…
— Конечно, нет! Какой он Христос? Безруков превосходно сыграл Га-Ноцри, а ведь Христа сыграть невозможно. Играют, конечно, но что в том толку? Разве вы пошли бы, бросив всё, за этими экранными героями? А ведь за Христом люди шли, бросив рыбацкие сети, и сундуки с деньгами, и книги с древней мудростью… Итак, Иешуа — не Христос, а значит, и Воланд к нечистой силе никакого отношения не имеет.
— А к кому же имеет?
— А ни к кому. Он — третья сторона. Нейтральный герой. Я не хочу сказать, что такая сила действительно существует. Конечно, не существует, — нет её, это всё Булгаков выдумал. Но я и играл то, что написано у Булгакова, а не то, что думает Андрей Кураев. Воланд — он то, о чём Гёте сказал: «Часть той силы, что вечно хочет зла, творит же вечно благо». А когда это нечисть творила благо? Посмотрите: первое появление Воланда в романе — встреча на Патриарших прудах, — чем оно закончилось? Берлиоз, бездушный атеист, — был сурово наказан, а талантливый, но сбитый с толку поэт Бездомный начал понемногу обращаться к Богу. Разве это сатанинское дело? Нет. И так далее, по всему тексту романа: стараниями Воланда зло наказывается, добро побеждает. Вот я и пытался сыграть некое существо без всяких там рогов и копыт: человека, — этакого, знаете, Набокова, вернувшегося в Россию, но обладающего некой силой, которой другие люди не обладают. Это же роман, то есть выдумка Булгакова, — от начала до конца. Диакон же Кураев считает, видимо, что всё это происходило на самом деле…
— Да, в вашем Воланде, на удивление, нет ничего демонического… А всё-таки согласитесь, Олег Валерианович: по крайней мере два раза в жизни вы играли настоящих чертей!..
— Это когда же? Что-то не помню.
— Первая роль: Джингль в спектакле «Пиквикский клуб»: омерзительный, перекошенный, трясущийся от желания устроить пакость — не человек, а воплощённая подлость…
— Ах, этот!.. Это никакой не чёрт!.. Ну что вы! Нет!
— А вот вторая роль: Хлестаков в товстоноговском «Ревизоре»…
— Вы это так восприняли? — удивляется Басилашвили. — Не знаю, я со стороны не видел… Но я играл не беса, нет. Я играл марионетку, человека пустейшего, без царя в голове. Знаете, как великий русский актёр Михаил Чехов учил: играешь персонажа — ищи, где у него центр тяжести. У одного центр тяжести в голове, у другого — в груди, в сердце, у кого-то — в животе… А у Хлестакова, по моей мысли, центра тяжести вовсе нет. Или он есть — но, как у марионетки, где-то в стороне, вне его самого. Он вот так