— А если все не так, как ты говорить? — с трудом выдавил он.
— А как же?
— А если ваше время… это время… упадка? Я смотрю и вижу. Я ходил о тобой, я даже пытался сам… Эти люди — молодые, пожилые, даже дети… даже старики… Неужели это дети божьи?!
— С того времени, когда жил ты, произошли большие перемены, но ты убедишься сам, что человек стал лучше.
— Лучше?! Нет! Этот смех… Эта радость… Всюду: на улицах, в залах, в садах… Почему радость? Чему они радуются? Разве думают они о боге нашем? Нет! Только о себе! Об утехе тела! Никто не молится, никто не хвалит бога! А ты? — он внимательно смотрел на нее. — А ты молишься?
— Я же тебе говорила, мир изменился, — пыталась она выбраться из щекотливого положения. — Когда-то, много веков назад, люди много молились. Постоянно говорили о боге и любви к ближнему. Ну и что? Разве не было зла, несправедливости, преступности? Хуже: разве во славу господню не убивали друг друга? Нет? Не грабили, не преследовали друг друга? Сейчас нет войн между людьми, нет преследователей, нет мучений и страха.
Он подозрительно взглянул на нее.
— Так ты говоришь. А что ты думаешь? Ты же знаешь: все зло от дьявола. Человек слаб, немощно тело его. Душу надо спасать. Душу! Ты говоришь так, словно не знаешь… Ведь когда приходилось пытать, отправлять на костер… то… ведь… это только потому, что душа, душа… важнее! Только поэтому. Чтобы отобрать добычу у сатаны…
— И ты никогда не сочувствовал своим жертвам? Тебя не мучили угрызения совести?
— Как ты можешь? — он смотрел на нее со страхом. — Ты не понимаешь?! Ты думаешь, у меня нет сердца? Ты думаешь, я не страдал вместе с ними?! Но ведь… я же сказал! Ради спасения их души. Из любви к ним, а не из ненависти. Не было во мне ненависти. Я ненавидел только сатану. Только его!
Найти общий язык с этим человеком было невозможно. Он был явно болен.
— Ну хорошо, — сказала Кама несколько иронически. — Я тебя понимаю.
Она ласково погладила его руку, но он резко вырвал ее, отскочил на середину комнаты.
— Нет! Нет! — истерично крикнул он.
Неожиданно, словно придя в себя, он овладел собою и покорно прошептал:
— Прости.
Потом подошел к креслу, тяжело опустился в него и спрятал лицо в ладонях.
— Я сказала, что понимаю тебя, — спустя минуту сказала Кама, пытаясь говорить как можно мягче. — Постарайся об этом не думать. Ты еще не все можешь понять, но особенно не отчаивайся. Тебе нужно лучше узнать наш мир.
Он медленно поднял голову. В глазах стояли слезы.
— Я хотел бы поехать… в Рим.
— Конечно. Это просто. Можно поехать хотя бы завтра.
— Да! Да! Завтра! — нервно ухватился он за назначенный ею срок. — Я увижу там настоящих священнослужителей, монахов… Ты говорила…
— Ну конечно же! Там интересуются тобой. Кардинал Перуччи хотел с тобой побеседовать.
— Кардинал! — неуверенность, отражавшаяся на лице Мюнха, сменилась возбуждением. — Завтра!.. Завтра же!..
— Ну, а теперь, пожалуй, пора и спать, — сказала она, направляясь к двери.
— Ты уходишь? Еще минуту, — остановил он ее у порога. — Прости меня.
Поездка в Рим, на которую Мюнх возлагал столько надежд, к сожалению, оттягивалась. Кама, Ром и Стеф на следующее утро были вызваны в Нью-Йорк на всемирный симпозиум историков. Там развернулась оживленная дискуссия о Мюнхе, его странном поведении в Урбахе, и профак Гарда был вынужден, не только полететь туда сам, но вызвал на помощь Дарецкую, чтобы бросить на чашу весов солидные доказательства, полученные в результате психофизиологических исследований.
Модест был так угнетен отсрочкой полета в Рим, что категорически отказался сопровождать Каму. Впрочем, она особенно и не настаивала, решив, что психическое состояние Мюнха оставляет желать лучшего, а неизбежные вопросы во время дискуссии могут отрицательно повлиять на его самочувствие.
Как и предполагалось, тезис Герлаха о том, что человек, найденный в карконошском заповеднике, это инквизитор XVI века Мюнх, вызвал всеобщее сопротивление. Запланированное на один день пребывание Дарецкой, Балича и Микши в Нью-Йорке затянулось на несколько дней, а конца дискуссии видно не было.
На третий день пребывания на симпозиуме Кама соединилась с Радовом, вызывая монаха к визофону.
Внешний вид Модеста весьма обеспокоил ее. Обведенные кругами, беспокойно бегающие глаза, бледное лицо и нервно сжатые губы говорили о том, что состояние Мюнха значительно ухудшилось.
— Когда… в Рим? — спросил он без всякого вступления, просительно глядя в глаза Каме.
— Уже скоро, — пыталась она его успокоить. — К сожалению, некоторые обстоятельства требуют моего и твоего присутствия в Нью-Йорке. Сегодня я прилечу за тобой.
— Нет, — отрицательно покачал он головой. — Я не хочу. Я не полечу.
— Сделай это ради меня, — пыталась она убедить его. — Прошу тебя. Мне необходимо твое присутствие.
— Сколько… дней? — спросил он неуверенно.
— Немного. Два, может, три.
— Я… хочу в Рим, — глухо повторил он. — Я должен там быть. Сейчас же. Обязательно!
— Хорошо. Я постараюсь поскорее закончить дела в Нью-Йорке. Но твое присутствие здесь необходимо. Сегодня вечером я прилечу за тобой. Хорошо?
Он нервно сжал веки, потом поднял на Каму глаза.
— Хорошо.
В комнате было пусто. На террасе Модеста тоже не было. Кама пыталась отыскать его по сигналам персонкода, но «личный сигнализатор присутствия» не отвечал. Этот факт можно было объяснить двояко: либо владелец персонкода находится дальше, чем в трехстах километрах от Радова, либо его сигнализатор поврежден. Это легко было проверить, подав через аварийную помощь сигнал на сеть спутников.
Через пятнадцать минут пришел ответ: за два часа до прилета Камы из Нью-Йорка аварийная служба приняла «сигнал повреждения» и тут же выслала местный поисковый патруль. По радиоактивным следам патруль отыскал поврежденный персонкод в зарослях на берегу Одры, вблизи последней станции западного радиуса радовской подземной дороги. Когда Кама сообщила номер персонкода Мюнха, оказалось, что это как раз и был тот самый аппарат.
О случайном повреждении нечего было и говорить. Походило на то, что Мюнх сознательно уничтожил сигнализатор, к тому же весьма примитивным способом, просто-напросто разбив его камнем.
Уничтожение персонкода было для Камы тяжелым ударом. Правда, в последнее время Модест все чаще бунтовал против того, что видел и слышал. Но одно дело сопротивление попыткам навязать ему чуждую концепцию мира, и совсем другое — активное выступление против этого мира.
— Пожалуй, ты все-таки преувеличиваешь, — пытался переубедить Каму Микша, когда она высказала ему свои опасения. — Ведь случается, что мальчишки, сбежавшие из дому, уничтожают персонкоды, чтобы родители не знали, где их искать. Модест тоже в какой-то степени напоминает ребенка. Может, он думал только об этом.
— Нет! Нет! Тут совершенно другое. Знаешь, чем был для него персонкод? Как-то я пыталась ему объяснить, но он совершенно не улавливал технической стороны дела. Для него персонкод — чудесный прибор, и даже не прибор, а образно выражаясь, еще одно воплощение… ангела-хранителя.
— По правде говоря, он в какой-то степени прав… Но будь так, как ты говоришь, он не уничтожил бы аппарата. Неужели ты допускаешь, что человек, непоколебимо верящий в ангела-хранителя со всеми его неземными свойствами, отважится его… убить?