— В том-то и дело! — подхватила Кама. — Я хорошо знаю Модеста, во всяком случае, мне кажется, я понимаю, что происходит в его голове. По его мнению, персонкод может служить либо силам небесным, либо… адским. Третьего не дано. До последнего времени мне казалось, что учитывать следует только первую возможность. Сейчас, увы, приходится признать и другую.
— Ну, хорошо. Пусть будет по-твоему. Уничтожая персонкод, он уничтожил какого-то там дьявола или, вернее, его инструмент. Ну ж что? Разве это в чем-либо изменяет положение? Он скоро убедится, что это было бессмысленно.
— Он начинает сражение с нашим миром.
— Оно заранее проиграно. Не пройдет двух дней, и он капитулирует. Ты думаешь, когда его прижмет голод, он не воспользуется пищевым автоматом? Хоть и будет верить, что это сатанинская штучка?
— Ты не прав. Голодом его не возьмешь. Впрочем, дело не в этом. Не думаю, чтобы он попытался начать борьбу со всем миром техники. Суть дела не в этом. Неужели ты не понимаешь? Чтобы отважиться ударить камнем по персонкоду, нужна не только храбрость. Мы потерпели поражение! Мы все! И прежде всего я? Поступив так, Модест недвусмысленно показал, что не просто нам не доверяет, а считает нас представителями злых сил. Вернее, сил, которые, по его мнению, враждебны богу. Не могу простить себе, что приказала ему ждать, оставила его одного. Он просил, чтобы я вернулась… Ему нужна была помощь. Тогда еще не все было бы потеряно.
Мигала насупился.
— Ты думаешь, он уже не вернется?
Она кивнула.
— Более того. Я начинаю опасаться, что дело вообще безнадежно, что без нейрофизиологической терапии не обойтись, не избежать вторжения в глубь его мозговой системы. Может, я и ошибаюсь. Может, просто выбрала не тот путь. Но как бы там ни было, это не облегчит дальнейшей работы тем, кто примет ее после меня. Я только зря потратила время… Я должна была поехать с ним в Рим… Это может показаться тебе странным… но я привязалась к нему. Этот человек… как бы больной. Больной и очень несчастный. Он все время мечется. Он нигде не может найти покоя. На каждом шагу на него обрушиваются удары. Он не может найти себе места. Не умеет. Он жил и все еще живет в аду. В настоящем аду самоистязания. Разве мы… мы, люди двадцать первого века… отдаем себе отчет в размерах пропасти, отделяющей нас от времени Модеста Мюнха? Разве можем мы осуждать его за то, что он такой? Мне думается, мы должны ему сочувствовать. Я, например…
— Ты сгущаешь краски, — пытался утешить Каму Стеф. — Я думаю, он вернется, и довольно скоро. Во-первых, один он не справится, во-вторых, ты для него не только врач.
— Не знаю. Порой это вызывает совершенно обратную реакцию. А что касается того, что один он не справится, то это тоже не совсем верно. Мы с Модестом уже немало поездили по стране, а он достаточно разумен, чтобы использовать современные достижения техники. Он легко усваивает правила игры, пусть даже видя в ней бог знает что. Меня больше волнует другое: как бы он не совершил какой-нибудь глупости.
— Не успеет. Вряд ли он мог спрятаться так, чтобы его нельзя было отыскать за два-три дня. Впрочем, чем скорее он начнет действовать, тем скорее его отыщут. А ты и правда не догадываешься, где он может быть?
— Догадываюсь. Именно поэтому и волнуюсь…
— Ну, что он может сделать? Даже если уничтожит несколько автоматов… Для того чтобы вызвать какую-нибудь значительную катастрофу, необходимы солидные технические знания.
— Я имею в виду не это. Он слишком осторожен, чтобы попытаться так вот сразу разрушить мир, в котором живет. Даже если считает его делом рук дьявола.
— Значит, ты думаешь, он просто сбежал от нас?
— Но только. Скорее, он не бежит, а ищет…
— Что?
— Своего бога. Точнее: ответ на вопросы, которые вызывают у него все большее беспокойство.
— Почему же ты за него волнуешься?
— А ты думаешь, ответ будет таким, какого он ждет?
Он молился долго и усердно. В часовне царил полумрак, свет лампадки перед алтарем и тишина вокруг действовали успокаивающе после заполненных нервным напряжением часов. Свет с улицы едва рассеивал тьму, и даже шум огромного города по каким-то таинственным причинам не переступал порога святилища.
Иногда ему казалось, будто все пережитое за последние месяцы было лишь кошмарным сном, будто ничто не изменилось, и он, как и прежде, одинокий, молится в ночные часы в соборе. К сожалению, сознание реальности постоянно возвращалось, нарушая покой, вливавшийся в его душу вместе со словами молитвы. Он хотел забыть о мире, существующем за соборными стенами, но одновременно его охватывал страх при мысли о том, что это желание греховное бегство от того, что неисповедимые решения Провидения дали ему в удел. Не было ли испытанием то, что он нашел здесь, на Земле, во времена как он их называл — «нового упадка»? А может, это не только испытание, но и миссия, которую он обязан исполнить, невзирая на слабость тела и духа? Иначе он предаст Всевышнего.
Эта мысль, в течение многих недель мучившая его, теперь целиком завладела им.
Двенадцать часов назад он с надеждой и доверием пересекал площадь перед базиликой. То, что он здесь нашел, превосходило самые смелые ожидания: вот она, столица Петрова, еще более прекрасная, чем та, которую он видел много веков назад. Тогда только еще возводился купол базилики, не было роскошного портика, статуй святых, взирающих на площадь с высоты. Не было прежде и гигантского обелиска, увенчанного крестом.
Он почти не обращал внимания на группы людей — как ему казалось, пилигримов, — снующих в различных направлениях.
Он шел, словно во сне, а уста его машинально шептали слова молитвы:
— Да приидет царствие твое, да будет воля твоя…
Он не отдавал себе отчета, куда и зачем идет. Неожиданно он увидел перед собой алтарь и священника в ризе, поднимавшего чашу с дарами. Он кинулся на колени, не в силах произнести ни слова. Ничего, что ритуал молебна отличался от того, к которому он привык в своей прошлой жизни. Он уже успел освоиться с мыслью, что время будет оставлять следы. Главное смысл богослужения остался прежним.
Коленопреклоненный, впитывая глазами каждое движение священника, он чувствовал, как в нем растет стремление сбросить с себя бремя грехов, давящих на него вот уже много месяцев. Чувствовал, что не достоин подступить к Престолу Господнему.
Направо, около стены, он увидел священника в исповедальне. Скамеечка перед решеткой была пуста. Разве он мог предвидеть, что эта исповедь превратится для него в новое тяжкое испытание?
Поступил ли он так, как должен был поступить? Был ли гнев, охвативший его после слов исповедника, гневом праведным? Давая пощечину этому подставному слуге божьему, он поступил так, как велел ему долг. И все-таки…
Но разве мог он поступить иначе? Разве имел он право оставаться равнодушным к ереси, возглашаемой в исповедальне?
Если б только знать, что это был лишь один сбившийся с пути брат… А если их много? Если сатана и здесь посеял свои отравленные семена? Ведь бывало уже не раз.
Скрип двери и приглушенный звук шагов неожиданно прервали поток мыслей монаха.
Кто-то медленно шел к алтарю. Наконец остановился в нескольких шагах от Модеста, тяжело опустился на молитвенную скамеечку.
Опять наступила тишина, прерываемая только ровным дыханием двух людей.
Они долго стояли молча, наконец Модест, не в состоянии побороть растущее нервное напряжение, повернул голову и взглянул на пришедшего.
Рядом с ним на коленях стоял старец в длинном светлом одеянии. Была ли это сутана или монашеская ряса, Мюнх сказать не мог.
— Во имя отца и сына и святого духа… — произнес старец по-латыни.