артистов.
Вскоре появился директор Бервиц в полковничьем мундире; он похлопал Вашека по плечу, назвал его молодчиной и просил передать отцу, чтобы тот зашел завтра в канцелярию. Госпожа Бервиц потрепала мальчика по щеке. Еленка потрясла ему руку, а госпожа Гаммершмидт чуть не задушила его своими объятиями и поцелуями. На лестнице, ведущей в оркестр, стоял отец и трубил не в трубу, а в носовой платок, утирая при этом глаза. У входа в конюшню павлином расхаживал Ганс, держа речь перед коллегами:
— Ну, что я говорил? У старого Ганса нюх на хорошие номера, он сразу учуял, чем тут пахнет, — то-то, сосунки! Такого сюксе не было уже много лет!
В мгновение ока Вашек вырвался от женщин, помчался к Гансу и, крикнув: «Ганс — ап!», длинным прыжком кинулся в объятия старого конюха и с детской пылкостью расцеловал его в обе щеки.
— Но-но-но, Вашку! Что это еще за выдумки! Вот уж ни к чему! — защищался тот, и слезы величиной с горошину текли по его щекам, капая на униформу.
Бедный Ганс! Он и не подозревал, что еще ожидало его в этот день его величайшей славы. После представления директор собственноручно, перед всеми конюхами, вручил ему завернутый в глянцевую бумагу красный жилет с золотыми пуговицами. Ганс расчувствовался, немедля надел жилет, долго бегал по конюшне без сюртука, а после работы принарядился и заявил, что уж сегодня-то он утрет нос этим голодранцам с ипподрома. То было находившееся на другом конце Репербан заведение с шестью кобылами, которое посещали пьяные матросы да солдаты с девицами легкого поведения — катались за грош на коне, изображая из себя рыцарей. Сомнительное заведение, пропахшее не столько конюшней, сколько расплесканным пивом, одно из последних прибежищ ночных гуляк, где нередко случались драки и поножовщина. И все же это было заведение с лошадьми, и конюхи из цирка любили посидеть с конюхами ипподрома за кружкой пива, похвастаться, показать себя. Туда-то и направился Ганс в красном жилете, но Репербан изобиловал трактирами, и в каждом из них он встречал знакомых, которые до сих пор ничего не знали о красном жилете. Куда занесла его нелегкая, в какой переплет он попал — одному богу ведомо. В половине третьего ночи полицейские привезли Ганса в цирк Умберто и сдали на руки Алисе Гарвей — помятого, избитого, в разодранном сюртуке, без воротничка. Левая рука его была изрезана стеклом, на правой зияла глубокая ножевая рапа, он прихрамывал на правую ногу, на голове красовалась чужая шляпа, над левым глазом — огромный фонарь. Пока Алиса вела его в конюшню, чтобы уложить на сено, и выговаривала ему, Ганс не обронил ни звука. Только когда девушка собралась уходить, он остановил ее, медленно расстегнул при свете фонаря сюртук, с трудом вперил в Алису один глаз и, подняв палец, изрек: «Все это ерунда… Тех троих увезли тепленькими… Главное — жилет в полном порядке!»
Наутро за липицианами и вороными ухаживал в основном Вашек. Вскоре после уборки пришел директор. Он остановился возле обмотанного бинтами Ганса и покачал головой:
— Ганс, Ганс… Не думал я, что ты такая свинья!
— Свинья, господин директор, — грустно подтвердил Ганс, — самая последняя свинья, но, извините, исключительно от радости. И-с-с-с-ключительно от радости. В жизни не бывало такого дня, как вчерашний.
— Что же мы скажем полиции, если придут выяснять?
— Не придут, господин директор, не придут. Дело-то было на ипподроме. Они ноги протянут, ежели станут разбирать там каждую ссору. Нужно только подыскать для ипподрома трех конюхов, чтобы лошади не остались без присмотра.
Несмотря на истерзанный вид, вечером Ганс снова отправился в красном жилете выпить пивка. На этот раз его пригласил Карас и обитатели «восьмерки» «спрыснуть» успех Вашека. Друзья отправились в «Невесту моряка», где их радостно приветствовал Мозеке. Карас трижды заплатил за всех. Он не мог не сделать этого. Ведь утром, когда он зашел в канцелярию, директор объявил ему, что решил ангажировать Вашека на амплуа наездника. Это было в его правилах: лучше предложить самому, чем дожидаться, пока от тебя потребуют. Дешевле обходится, да и впечатление производит. Подобно большинству, Карас, не раздумывая, с почтительной благодарностью согласился на предложенную директором сумму. Речь шла о нескольких марках, но ведь Карас всю жизнь довольствовался крейцарами и трониками! Все, что сын зарабатывал в цирке, казалось ему даром небесным. Двадцатипфенниговиками за обход публики Вашека больше не баловали — львята подросли, но прежние Карас-отец припрятал все до единого. Теперь он сможет присовокупить к ним марки; Вашек пока ни в чем не нуждается, пусть лучше скопится малая толика к тому времени, когда он уйдет из цирка. В глубине души Карас не переставал надеяться на это, успехи и удачи Вашека радовали его, но шипы старых предрассудков бередили нутро добропорядочного каменщика. Ни с кем не делясь своими мыслями, он питал надежду на то, что в один прекрасный день они с сыном найдут общий язык и покинут цирк, чтобы заняться дома делом более солидным. Одно лишь смущало Караса — судьба мильнеровской артели. Где он только ни справлялся — никто, даже Гейн Мозеке, который первым получил бы какие-нибудь вести, ничего не знал. Ушли, исчезли, пропали, и никто на протяжении целого года слыхом о них не слыхал.
В конце зимы Карас не раз вспоминал Мильнера — скоро тот начнет обходить деревни и собирать артель. Может быть, земляки еще застанут его здесь; может быть, они встретятся, и это решит дело. Пока же он не смел и заикнуться об уходе — все твердили ему об успехах Вашека, о том, что мальчик совершенствуется день ото дня, что номер его будет просто находкой для весеннего турне. О гастролях уже ходили всевозможные слухи, господин Гаудеамус «не слезал с седла», поговаривали, будто на этот раз цирк отправится на восток — в Польшу и другие места. Терзаемый сомнениями, Карас решил положиться на волю божью. Появится Мильнер до их отъезда — он непременно вернется к прежней работе; угодно судьбе, чтобы они уехали раньше, — ничего не поделаешь, придется дожидаться другого случая. Одно было плохо: строительство в Гамбурге приостановилось. В свободные минуты Карас бродил по безлюдным строительным площадкам в городе и предместьях — его так и тянуло туда! — и убедился, что ни одна кирка не коснулась их, не говоря уже о мастерке. Если земляки и объявятся, им, пожалуй, опять придется туговато. Сознавая это, Карас инстинктивно держался за цирк, видя в нем пока единственное спасение.
Так, раздумывая о себе и о Вашеке, продолжал он колебаться до тех пор, пока однажды солнечным днем Керголец не отдал распоряжения переселиться в фургоны. Мильнер все не появлялся, и оба Караса, распрощавшись с фрау Лангерман и Розалией, вторично отправились путешествовать с цирком Умберто.
Уезжали почти все участники прошлогоднего турне, в том числе и Ахмед Ромео, столковавшийся с принципалом о новом девятимесячном ангажементе. Зато «восьмерка» едва не лишилась одного из своих выдающихся обитателей: сержант Восатка подвергся сильнейшему искушению отколоться от друзей, бросить бригаду и даже цирк.
Как-то раз, когда все сидели у Мозеке за кружкой пива, болтая и посмеиваясь, Восатка вдруг запнулся на полуслове и замер, устремив взгляд к дверям. Все оглянулись и увидели мужчину весьма своеобразной наружности: черный, пузатый, нос картошкой, рот до ушей — целый цыпленок влезет! — губы оттопырены, будто в усмешке, правый глаз тоже смеется, левый заплыл, щеки и подбородок покрыты густой щетиной, лоб и нос в темных разводах, точно грязью испачканы. Ражий детина с отвислым брюхом долго смотрел в их сторону, затем лицо его расплылось в улыбке, и он двинулся к ним, в то время как Восатка медленно поднимался, словно толстопузое видение гипнотизировало его. Мужчина подошел к столику, щелкнул каблуками, козырнул ладонью наружу и хриплым, как из бочки, голосом прогудел:
— Генерал Восатка, сержант Лебеда имеет честь явиться!
Восатка тоже стоял по струнке; лихо вскинул он три пальца правой руки к изуродованному уху и звонко отчеканил:
— Генерал Лебеда, сержант Восатка к вашим услугам!
После чего оба протянули руки, заключили друг друга в объятия и облобызались, крича наперебой:
— Amigazo! Que alegria! Cielos vaya una sorpresa![113]
Наконец Восатка высвободился из объятий толстяка и обратился к сотрапезникам:
— Дорогие сеньоры, потеснитесь и дайте присесть этому хрупкому созданию. Засим разрешите