стихии, а ясное желание покарать конкретное, лично коснувшееся его, Гамлета, зло. Расставаясь с актерами, Гамлет чувствует не «беснование неопределенных ощущений», а совершенно определенную решимость — отомстить за убитого отца. И далее, устраивая с помощью актеров «мышеловку», Гамлет опять убеждается в действенной силе театра, умеющего поразить зло точнейшим ударом.
Подобное отношение к искусству можно назвать антиницшеанским или, если угодно, сократовским. Ницше никогда не удивило бы то, что актер, играя, рыдает: искусство было для него несравненно большей реальностью, чем жизнь. Он в актере и не увидел бы человека. А воскликнуть: «Что ему Гекуба!» — можно лишь тогда, когда жизнь несравненно более реальна, чем искусство, и тебя поражает, что кто-то живой, подлинный, оплакивает тоже живого, подлинного, но уже легендарного, существовавшего в баснословную эпоху. Тебя это поражает именно потому, что ты сознаешь: их разделяют века.
При сократовском понимании жизни и искусства театр может обладать силой морального воздействия, помогать и облагораживать. Попытка же поставить искусство над жизнью не возвеличивает, а унижает его, делая, по существу, никчемным. Человек, утративший реальность и пытающийся обрести ее в искусстве, кончает обыкновенно ненавистью к искусству за то, что оно не утолило его фантастического желания…
В этом разгадка отношения Ницше к творчеству. Ведь творчество, любое, в искусстве, любви, в науке… — воскрешение и борьба за бессмертие. Но чтобы воскрешать, надо иметь что воскрешать. У Ницше не было этого
Единственной, явственно ощутимой реальностью было искусство античного мира. Но ведь и само оно было когда-то воскрешением и борьбой за бессмертие. Ницше не чувствовал и не любил человека, поэтому и творчество в его понимании было чем-то абстрактным, он тосковал по «сильным эпохам», как в наши дни тоскуют по внеземным цивилизациям.
Боже мой! Девятнадцатый век: «Человеческая комедия» и Девятая симфония, русский роман и французская живопись, Шопен, Пушкин, Диккенс, Флобер, Вагнер, Роден (я оставляю в стороне философскую мысль: Маркса, Энгельса, с которыми Ницше был совершенно незнаком), век титанических трудов, сверхнапряженного творчества! «А он, мятежный, ищет бури…» Но нет, дело не в личном демонизме: жестокая закономерность обнаружилась в том, что это столетие было объявлено «рассудочным», «несильным». Буржуазный гуманизм, питавший в течение веков творчество лучших людей Европы, достиг на закате в лице Ницше последней степени самопознания и саморазрушения. Дышавшее обаянием духовности, одновременно и мощное и утонченное столетие несло в себе боль и тоску — была на излете великая культура, поразительно щедрая тогда именно потому, что время плодов — осень. Боль и тоску последнего классического буржуазного века (последнего века безраздельного господства старого мира) с патологической остротой чувствовал Ницше. Он сам был этой болью и этой тоской.
Перспектив нового гуманизма и новой культуры Ницше с его «аристократическим радикализмом», естественно, не видел. Обрисовывалась совершенно безысходная ситуация. Когда Заратустра говорит «бог умер», мы понимаем, что умер и человек. И у Ницше рождается дикая мечта о человекобоге, будто из мертвого бога и мертвого человека можно создать живое, мощное, обновляющее мир существо.
Но если умер бог и умер человек, то и творчество умерло. Родит ли человекобог что-либо равное «Лунной сонате» и «Войне и миру»? И в экстатических описаниях Ницше мы черпаем убеждение лишь в одном: он будет уметь разрушать.
И вот когда мы размышляем сегодня о том, что автор «Заратустры» и «По ту сторону добра и зла», по существу, зовет нас к
Было уже давно замечено, что мечта о человекобоге до Ницше рождается совершенно явственно у Кириллова в «Бесах» Достоевского (это поистине бесовское наваждение Кириллов накануне самоубийства воплощает в полубредовые, но достаточно отчетливые формулы). Поучительно сопоставить и размышления Раскольникова и Ивана Карамазова с текстами Ницше… Достоевский был старше, мудрее немецкого мыслителя, тот называл его великим учителем. Но, разумеется, и речи не может быть о сознательных заимствованиях. Литературная честность Ницше вне подозрений. Это лишь очередное доказательство несравненной гениальности русского писателя, который понял и отразил жуткий момент самопознания и саморазрушения человека. Ф. М. Достоевский и история человеческого духа были великими соавторами.
Сумасшествие Ницше имеет, безусловно, естественнонаучное, медицинское объяснение. Но вот Иван Карамазов ничем не болел, а тоже кончил безумием. Сошел с ума и Клод Изерли, американский майор, осуществлявший метеоразведку при атомном уничтожении Хиросимы и Нагасаки. Видимо, в человеке есть нечто, что нельзя ни разрушать, ни даже игнорировать безнаказанно.
5
Да, судьба Ницше и началась и завершилась в романах Достоевского до окончания его земной судьбы. Однако и посмертная судьба его замечательна. Одряхлевшая, отчаявшаяся Европа увидела в нем учителя. Не успел Ницше уйти из жизни — в Веймаре, где он умер, был торжественно открыт музей. Его сочинения начали издавать и переиздавать, литература о нем составила постепенно целую библиотеку (в этом отношении Ницше уступает, видимо, из западноевропейских буржуазных мыслителей одному Кьеркегору). К чести русской интеллигенции надо отнести, что в начале XX века, когда в Европе пели Ницше дифирамб за дифирамбом, скромный библиотекарь Румянцевского музея в Москве Николай Федорович Федоров, большой эрудит и умнейшая голова, учитель великого Э. Циолковского и замечательного художника В. Чекрыгина, написал ряд небольших статей, в которых, назвав Ницше удивительно метко «философом черного царства», развенчал его философию.
Ницше формировал миропонимание целых поколений, лучшие люди которых, умудренные историческими уроками, переосмыслили потом его доктрины, а худшие — заставляли ненавидеть, жечь, убивать и, если надо, сами жгли и убивали. Он даровал освобождение от морали тем, кто его жаждал.
Когда Геббельс говорил с лакейским восторгом об уничтожении миллионов, ему не нужно было долго искать «философскую основу». В его распоряжении имелись отчетливые, даже возвышенные формулы об «избранной расе» и «роскоши разрушения». Ницше ответствен за фашизм отнюдь не в меньшей мере, чем Иван Карамазов за Смердякова. («Ан вот вы-то и убили…»)
Гитлер уверенно оперся на палку, которую подарила ему сестра философа.
В течение первых послевоенных лет Запад заботливо старался оторвать «философа черного царства» от фашизма. Чтобы вернуть Ницше, надо было его реабилитировать: рассказать об интеллектуальной честности, ненависти к филистерству, доброй и чистой душе, напомнить, что Томас Манн сопоставлял его с Гамлетом, а Стефан Цвейг — с Дон-Жуаном, имея в виду, что для него поиск истины то же, что для Дон-Жуана поиск красоты. (Лично мне кажется, что афишировавшему собственный имморализм Ницше больше импонировала бы параллель с Ричардом III…)
После летних волнений 1968 года в Париже «левые» на шумных митингах обещали, что самым великим философом завтрашнего дня станет Ницше. Они были явно неосторожны; большинство новых исследователей и популяризаторов стремятся говорить о нем сегодня «непредвзято», вне политики. Трава забвения невысока. Но, несмотря на известную абстрактность рассуждений, тенденция вернуть Ницше в сегодняшний мир становится день ото дня нагляднее.
Сойдя с ума, Ницше написал из Турина в Данию Г. Брандесу, выступавшему перед этим в Америке с лекциями о нем: «Друг, Георг, с тех пор, как ты открыл меня, теперь нетрудно найти меня; гораздо трудней теперь потерять меня…» И подписал, как подписывал в первые дни безумия и остальные письма, — «Распятый». (Любопытно, что его сознание перед тем, как навсегда погаснуть, обратилось не к человекобогу, а к богочеловеку.)
Интуиция не обманула безумного Ницше: мир действительно не хочет его потерять. Разумеется, была бы совершенно нелепой попытка отменить Ницше в истории человеческого самопознания, делать вид, что его никогда не существовало. К тому же искусственное молчание — тоже реклама, может быть,