Антигона Ануя. Пойми, они играют в карты две с половиной тысячи лет, не уставая. От твоего до моего столетия.
Антигона Софокла. А ты не заметила на их картах отблески огня?
Антигона Ануя. Огня? Ты о чем?
Антигона Софокла. Об эстафетном беге с факелом. Через эти две с половиной тысячи лет.
Антигона Ануя. Тебе кажется, что отблески огня могут украсить карты?
Антигона Софокла. Они делают явственными их ветхость. Карты истрепались за эти две с половиной тысячи лет. Постарели.
Антигона Ануя. А твой огонь?..
Антигона Софокла. Огонь неподвластен тысячелетиям. Он так же молод.
Трагическое отличие эстафетного бега с факелом через две с половиной тысячи лет от того торжественно-веселого в Афинах состоит в том, что факел часто бывал
«Нет», — ответил и Томас Мор. И Джордано Бруно. И тысячи безвестных бунтарей, мятежников и еретиков отвечали «нет» инквизиторам, королям, палачам. «Нет» — не миру, а бесчеловечным силам мира. Это «нет», быть может, самое великое в «феномене человека». С жизнью расстаться легче, чем с совестью. Потому что совесть — человечество в тебе. Отрекаясь от нее, отрекаешься от бессмертия.
История человеческого духа, человеческого самосознания исполнена этического величия. Недаром Маркс человеческое самосознание называл «высшим божеством». «Рядом с ним, — писал он, — не должно быть никакого божества».
Эстафетный бег с факелом через тысячелетия… Огонь, похищенный у богов, и сам стал божественным.
Эти отсветы в будничном течении дней иногда едва различимы. Но посмотрите! В самих себя — тоже.
«Спасибо Вам за Боэция и Пико Мирандола. Посылаю Вам маленький рассказ об отставном почтовом чиновнике Генке. Выписал его для Вас из старого астрономического журнала, полагая по наивности, что раньше Вы об этом удивительном человеке не читали. Вот и обменялись подарками. Судьбу за судьбу.
Неспокойно у меня на душе. Пишу Вам, по обыкновению, ночью. Надо бы выспаться. Завтра тяжелый день. Вызывают меня в угрозыск. Понимаете, арестовали двух моих мальчиков. Они с игрушечными пистолетами (купили в детском магазине) останавливали вечерами пожилых людей и женщин, отбирали деньги, шапки. Объясняют, что это была игра. Но ведь на отобранное пили вино, покупали подарки девочкам. Об одном из мальчиков, Юре, я Вам уже, кажется, писал, вернее, упоминал о нем, думал поручить ему переписку в ту „Антологию“ письма Томаса Мора дочери.
Тяжело мне, боюсь упасть духом. Одно к одному, до ареста этих двух за неделю убежала Маша из дому и из школы. Любовь. Она чуть старше остальных из-за того, что болела в детстве и в 3-м и в 5-м оставалась на второй год. Мои четырнадцатилетние девочки переживают это романтическое бегство как величайшее событие, не до уроков. Об „Антологии“ моей и говорить нечего. Да и нужна ли она, „Антология“ эта? Ну, перепишет от руки отрывок из Кампанеллы или Чернышевского, ну, отметит потом более убористым почерком, что появилось это тогда-то, в такой-то крепости. Велика ли польза, если не участвует в этом сердце? А должно быть, не нашел я дороги к их сердцам. Спасибо Вам за Боэция, но сейчас эта затея с „Антологией“ написанного в тюрьмах кажется мне инфантильной. Вот уж воистину, думаю по ночам, донкихотский дилетантизм в педагогике.
Сегодня она перепишет письма декабриста Лунина, а завтра забудет и Лунина, и школу, и меня и убежит, захватив с собой пару модных туфель. Уничтожаю себя, твержу, что в тридцать лет пора быть трезвым реалистом, подхожу к зеркалу и потешаюсь над собственной романтически взлохмаченной шевелюрой. В общем, наверное, валяю дурака.
Если утром найду в себе силы объявить „нет, нет и нет“ этому настроению, письма моего не получите…»
Разумеется, я и раньше читал об отставном почтовом чиновнике Генке, человеке поразительного терпения.
Было это в начале XIX столетия, когда ходили дилижансы, письма путешествовали в медлительных тяжелых каретах, дороги были пустынны и опасны.
О Генке известно немногое: оставив должность на почте, он посвятил себя астрономии, занимавшей раньше его досуги, решил открыть пятую малую планету, которая, по расчетам математиков, должна была находиться между Марсом и Юпитером. В течение пятнадцати лет из ночи в ночь он, не падая духом от неудач, разыскивал загадочное небесное тело и наконец его открыл. Пятнадцать лет он был ночами наедине с небом. Это около пяти с половиной тысяч ночей. И ни в одну из них не разрешил себе уклониться от наблюдения.
Однообразная бессонная жизнь?
Через 150 лет в небе, которое было перед ним тысячи долгих ночей, раскроется «точно вспоротая гигантским консервным ножом» ракета, и люди, извиваясь, как серебристые рыбешки, упадут в пустоту.
Нет, это будет не в подлинном небе, а в том воображаемом, которое увидел писатель-фантаст Рей Брэдбери. Он рассказал об этом в «Калейдоскопе». Люди падают в пустоту, и один из них думает о жизни, как о ярком фильме, мелькнувшем в мгновение ока на экране:
«…Не успеешь крикнуть — вот был счастливый день, а вот несчастный, вот милое лицо, а вот ненавистное — как пленка уже сгорела дотла, и экран погас».
Емкость жизни измеряется не калейдоскопичностью, обилием событий, а нравственным ее содержанием. Герои американских фантастов получают в минуту больше видимого разнообразия, чем Генке за десятилетия, но духовно их бытие беднее. И не потому, что отставной почтовый чиновник что-то открыл, а им часто это не удается. Если бы Генке ничего не нашел в небе, научная ценность его наблюдений, разумеется, была бы несравненно ниже. Но изменило ли бы это существенно этическую ценность его жизни?..
«Опять Вам пишу, вернувшись из театра. На этот раз — Чехов, инсценировка повести „Моя жизнь“. Когда возвращались, мои попутчики оживленно обсуждали увиденное, а я думала о том, что человек может оставить в мире себя самого. Не научное открытие, о чем непрестанно мечтают мои товарищи, а себя. Человеческая жизнь может стать сама по себе большой ценностью, если она насыщена духовным содержанием — любовью, искренностью, верностью и тому подобными хорошими вещами. Я решилась и высказала вслух эту мысль. Тогда один из молодых людей задал мне вопрос, удивительно похожий на тот, который Вы (помните?) задали себе в Эрмитаже перед рембрандтовским „Портретом старика“.
„Если бы, — допытывался он у меня, — Чехов не написал этой повести, что бы мы узнали о ее герое, ничего не оставившем в мире, за исключением себя самого? Какую роль он играл бы в нашей жизни сегодня?“ Я ответила, что человека нельзя выдумать, а можно только увидеть, и Чехов не выдумал, а увидел героя повести. И если бы он не написал, было бы одной замечательной повестью меньше, но не стало бы меньше одной духовно богатой личностью, „само-светящейся сосредоточенностью“. Она сохранилась бы в детях и внуках. Я говорила, конечно, бессвязнее, чем сейчас, и, боюсь, они ничего не поняли. Когда дошли до моего дома, то попрощались со мной покровительственно: „До утра, самосветящаяся личность“.
Но дело не только в этом. Когда я писала Вам первое письмо по поводу Вашего „Старика“, то я была уверена в этих мыслях гораздо меньше, чем сегодня. Тогда утверждение, что мы оставляем после себя не