Человек для Микеланджело не создан, а создается.

Он не рожден, а рождается. Он не сложился, а складывается. Он выламывается из камня. Он высвобождается, очеловечивая косную материю, очеловечивая мир. Он одновременно и трагичен, и героичен. И это делает искусство Микеланджело жизнеутверждающим.

Работы античных ваятелей показывают человека как венец творения. Микеланджело — как его начало.

У древних греков искусство повествует о веке, у Микеланджело — о человеке. Это история отдельной человеческой души. Мы видим как бы два типа универсализма. Универсализм эпохи у античных мастеров и универсализм личности у Микеланджело.

Второй тип мне особенно импонирует, потому что рождение человека зависит от его собственных усилий».

Дальнейшие записи Павлинова несколько сумбурны и отрывочны. Я сейчас дам их «реставрацию».

«Создание человека — даже создание его художником из камня — лишь начало самосоздания. О готических соборах кто-то написал, что в них, кажется, сам камень молится. О фигурах Микеланджело можно, наверное, написать, что в них, кажется, сам камень созидает себя, стремясь к завершению, к осуществлению заложенного в нем образа.

Эта же печать неоконченности и на его сонетах. Порой возникает странная мысль, что он любил все рожденное не до конца, все выявленное неполностью, потому что это говорило ему о нераскрытых творческих силах мира.

Он и в себе, вероятно, ощущал незавершенность. И это делало его иногда, как писали современники, „унылым“, „мрачным“, „странным“. Почему? Это извечный парадокс: созидание, даже гениальное, легче само-созидания. „Ранить“ резцом камень легче, точнее, не так больно, как ранить собственную душу».

В этой записи сам Павлинов, пожалуй, интереснее… Микеланджело. Мы теперь уже в лаборатории не мысли, а в лаборатории души, которую он часто ранил, и «умышленно», во время самосозидания, и нечаянно.

Но он умел уходить в мысль. Уходить в мысль от душевной боли. И наверное, именно потому, что он «уходил в мысль», она часто бывала неожиданной, как неожиданны улицы, по которым мы от чего-то убегаем, не разбирая дороги. Но поскольку был он натурой цельной, то при всей неожиданности это все же были улицы его мира.

«Эпоха Возрождения раскрыла с трагической выпуклостью и могущество, и бессилие человека, и, возможно, именно в этот момент была задумана новая фантастическая ветвь, в рождении которой мы участвуем сегодня. Байрон — это позднее и, как все поздние дети, странное дитя Ренессанса — имел дочь, которая и была создателем первой, говоря нынешней терминологией, электронно-вычислительной машины. Но мы по-прежнему романтически воспринимаем отца и забываем о его неромантической дочери. Если бы „гений эволюции“ умел улыбаться… Я об этом, кажется, уже писал».

И он опять возвращается от ума к сердцу, потому что все же, думаю, сердце было у него стабильнее ума.

«Особенность нравственных истин в том, что открыть и понять их гораздо легче, чем жить по ним. Вторая особенность нравственных истин: если человек думал и страдал сам, то открытие того, что было открыто раньше, все-таки нужно, это не „изобретение велосипеда“, это подлинное открытие».

Он сердцем и мыслил.

«В чем отличие энциклопедизма от универсализма?» — задавал он неожиданный, в сущности, достаточно «алгебраический» вопрос. И отвечал на него не умом, нет — сердцем.

«Энциклопедизм — уютен; даже читая Дидро, чувствуешь уют парижских салонов, увлекательных бесед, очаровательного общения с умными женщинами. Универсализм — неуютен, это сам неуют, это распахнутость во Вселенную, это Рильке, закрывающий собой амбразуру, через которую должны ворваться в нашу обыденность кометы и, может быть, даже созвездия. Универсализм — трагичен. Любой универсальный человек бросает вызов миру».

Тут, наверное, уместно воспользоваться известным сопоставлением — по Леонардо — жизни художника, живописца и скульптора.

Мы уже упоминали о том, что живописец по Леонардо, работает в светлой комнате, руки его и лицо чисты, он имеет красивый вид, его услаждает музыка. А ваятель в неистовой борьбе с камнем потен, запылен, «весь, словно мукой, обсыпанный мраморной пылью… кажется пекарем; он весь и покрыт мелкими осколками, словно его занесло снегом, а жилище запачкано и полно каменных осколков и пыли».

По мысли Павлинова, живописец — это энциклопедист, он «уютен», а универсальный человек — это ваятель, он трагичен.

Но разве не трагичен был Леонардо — гений универсальности?

И Павлинов идет дальше по лабиринту мысли, нашаривает руками в темноте стены, ищет новые ходы и идет, идет…

В его записях мелькнула одна мысль, к которой, наверное (как и сам я в первый раз), читатель отнесся как к чему-то мимолетному, несущественному, а между тем именно она и есть шифр к «интеллектуальному ребусу»:

«У древних греков искусство повествует о веке, у Микеланджело — о человеке».

Вернемся теперь к «единству как ценности состояния», к «кругу, объединяющему устремления» — это, наверное, человек. А «единство как ценность положения», изображенное пирамидой, — это век.

Мы на пути к решению ребуса…

И век выбирает в качестве наилучшего выражения собственной сущности изобразительные искусства, музыку или науку, когда единство как «ценность положения», то есть «гений века», его пирамида, формирует единство как «ценность состояния», то есть камни, составляющие эту пирамиду.

Во все тысячелетия самой большой тайной для человека оставалось время. Думал об этом, естественно, и Павлинов. Он любил шуточный парадокс Льюиса Кэрролла (сочиненный им в восемнадцатилетнем возрасте) о том, когда и где «вторник» (как, впрочем, и любой другой день недели) перестает быть самим собой. Действительно — где?! Кэрроллу это «непонятно»: ведь известно — в Лондоне через двадцать четыре часа после вторника наступает среда. Где вторник перестает быть вторником? Допустим, возвращает нас Кэрролл к исходным условиям парадокса, что в Лондоне сейчас наступил вторник. Через час он наступит на западе Англии. Не будь морей и океанов, мы могли бы идти за вторником и, совершив кругосветное путешествие, через двадцать четыре часа вернуться снова в Лондон. Но в Лондоне вторника уже не будет. Конечно, с полной серьезностью уточняет Кэрролл, если бы обитатели Земли повсюду говорили на одном языке, то можно было бы, идя за Солнцем и задавая вопросы местным жителям, выяснить, какой день у них сегодня, и точно установить момент, когда вторник перестает быть вторником. Но это невозможно не только потому, что жители Земли говорят на разных языках, но из-за обширности водных поверхностей — морей и океанов, потому что неизвестно, что делает тот или иной день недели в океане и в море. Ведь возможен фантастический вариант, когда, пользуясь отрывом от Земли, вторник станет… четвергом.

Кэрролл отнес этот парадокс к «разным разностям», которые состояли из забавных логических и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату