задумчивости, Ноан увидел: выражение лица не ироническое, не безразличное и не настороженное, а утомленно-сострадательное, и это его поразило.
Лицо епископа было истонченным, желтым, как и пальцы, но в отличие от пальцев, четких, изящных, уже утрачивало первоначальную резкость черт. Теперь, когда его не размывала зеленая вода, было явственно заметно, что оно размываемо тем, что могущественнее воды, — бесконечным повторением столетий.
И епископ, точно догадавшись о состоянии Ноана, с угасающей мудростью улыбнулся ему и стал опускать руку в карман плаща. Зеленый огонь медленно соскользнул по лицу Ноана, с почти физической силой нажав на веки.
— Не щурься, рыцарь, — услышал он насмешливый и тихий голос старика, — изумруд тебе
— Я щурюсь от воспоминаний, — ответил Ноан.
— О! — почтительно отозвался епископ. — Воспоминания — сокровищница бытия. Я листаю их по ночам, как любимые манускрипты. Если бы не воспоминания!.. Уйду тихо, чтобы тебе не мешать.
Действительно, ни Ноан, ни Тао не услышали, как он уходил, они заметили лишь, что зеленая вода заструилась тише, поблекла, и подняли головы: бессмертный епископ был уже далеко, он шел не спеша; казалось, дома расступались, давая ему дорогу. Уже почти истаяв в мерцающих зеленоватых камнях, почти нереальный, он обернулся. С набатной силой голос его ударил в уши Ноана и Тао:
— Надеюсь… рыцарь… удивит нас… сегодня ночью… не одними лишь… старинными… сапогами!
Утихло эхо. Опадал, ослабевая, зеленый туман. Но выходили они из него с усилием, точно и в самом деле из упругой, живой морской воды. Ноан ощущал, что вот теперь, во второй раз за последние полчаса, натянулись до боли в сердце нити, которые управляли воспоминаниями о ночи в горах, костре, казавшемся мальчику сквозь липнувшие веки зеленым из-за таинственного шепота мужчин об ужасном — но в чем оно, в чем?! — могуществе изумруда.
И в тот же миг он увидел перед собой чуткие и нежные плечи Тао — плечи женщины, которая готова заплакать, и понял, что с этой минуты должен надолго забыть о мальчике и окутывать ее мужски ненавязчиво и умно оберегающим теплом.
— Ты начала рассказывать о Кло, и нам помешали, но я помню отчетливо, на чем ты остановилась. Она умела беседовать с животными и деревьями, повелевала дождями, лечила детей…
Девушка молчала, и он положил ладони ей на плечи:
— Переливаю в тебя, Тао, мое бесстрашие.
Ноан с силой сжимал ее плечи, пока не стало ей больно и она не откинула его рук в резком полуобороте и не улыбнулась ему.
— Я расскажу тебе дальше историю Кло. Она, — уже без улыбки, — печальна, Ноан. Да, Кло была доброй волшебницей. Но и женщиной тоже. Она полюбила и родила. Бедная Кло родила мальчика-урода и поняла это сама, до изумруда. Она умолила епископа не трогать ее сына пять лет, пока с помощью добрых чар не избавит его от уродства. И она поклялась, что если не вылечит мальчика, то позволит епископу надеть на него маску. Говорят, она отдала сына, чтобы его не видели, на самую тихую, малолюдную улицу полуслепой старухе и окутала могуществом добрых чар. Но они оказались бессильны. Тогда… — Тао перевела дыхание, — тогда, Ноан, она обратила его в камень и сошла с ума.
— Может быть, — улыбнулся Ноан, — этот камень и разорвал в расщелине мой плащ. Он был действительно уродлив и на редкость остер.
— Не кощунствуй! — с силой, которой он не ожидал от нее сейчас, закричала Тао.
Она стояла перед ним, откинув голову, неподвижно, но лицом, руками, сердцем отталкивала его навсегда. И первый раз он ощутил, что их разделяет бездна — тысяча двести лет. И понял еще, что если она или он, оступившись, в эту бездну упадут, то уже никогда больше, даже через сто веков, не повторится чудо. С мощью мужской тоски и надежды над столетиями, реальными, как камни мостовой, он вытянул умоляюще руки, успел удержать ее и удержался сам. Когда бездна закрылась, они почувствовали, что им уже нечего бояться в жизни.
В кухню ее дома, с сумрачной медью на стенах и живым теплом еще не остывшего очага, он вошел с ощущением непредвиденным и радостным: обычно по возвращении в мир детства кажется, что вещи, окружающие тебя, странно уменьшились, его же изумляли: этот торжественно-пиршественный стол, обилие посуды, отражавшей и день за окнами и последние судороги догоравших поленьев, отчего помещение походило на обширную — из «Тысячи и одной ночи», что ли? — пещеру, выложенную темным, самосветящимся золотом… А очаг с исполинским — он чуть было не подумал: космически мощным нутром — алтарь кухни, ее вечно рождающее, созидательное начало! У этого очага он уселся удобно, надолго и не помогал ей, когда она разрыхляла кочергой пепельный, помертвевший жар.
Тао помедлила, пока он не уснул, и, уже не боясь ему помешать, пошла за поленьями, в тихом забытьи подкладывала их, оживляла огонь, освещавший кухню все явственней по мере того, как угасал за окнами день. Она достала хлеб и вино, нарезала, волнуясь от старания не раскрошить, мягкий овечий сыр, а мясо не стала разогревать, чтобы Ноана не разбудили потрескивание жира и раздражающий ноздри запах. Потом, украсив стол едой, сидела долго у очага…
Когда Ноан очнулся, показалось ему, что с четырех сторон заходят четыре сумрачных солнца: темная медь, тысячелетней посуды уже успела вобрать в себя огонь очага, тяжело отражала его игру и играла сама, перебрасываясь от стены к стене отсветами, как мячами. Потом в этом удивительном, может быть, самом фантастическом из тех, что ему когда-либо открывались, четырехзакатном мире он увидел освещенное солнцами лицо Тао.
— Я не подогревала мясо, чтобы тебя не разбудить, — стала она объяснять с неспешной обстоятельностью, — но если ты не любишь холодное…
— Именно холодное я и люблю, — успокоил он ее.
За столом, пустынным и торжественным, созданным для долгих и шумных пиров, они молча ели и пили из больших кубков. Потом он разломил яблоко, то, которое им подарила сумасшедшая Кло у ратуши, и отошел к окну, а Тао села у очага.
Ноан видел горы, освещенные с тыла опускавшимся солнцем и оттого окруженные постепенно исчезающим нимбом. Вечер резко выявлял незавершенность их очертаний, и она радостно возбуждала его, как вызов, как копье, зазвеневшее о щит…
— Что с тобой?
Ноан уловил в голосе Тао обиду и подумал: в детстве он доставал для нее яблоки с самых высоких ветвей — чем выше росло, тем лучше. Если бы можно было не с дерева детства, а с дерева жизни бережно кинуть ей в подставленные ладони… Что?! Летающие города? Рассказать ей сейчас о том, что
Да, дерево жизни. Можно ли, как яблоко, опустить ей в ладони летающий город?
Он обернулся, ее широкоскулое тяжеловатое лицо показалось ему женственно юным и мудрым. И он сообразил, что и это
— Рассказать тебе об антимирах?
— Да! — с милой готовностью отозвалась она, нимало не удивившись диковинному названию.
— Ну слушай, — начал он. — Восемьсот лет назад жил там («