гениальный Циннобер. И когда в комнате говорились разными людьми умные вещи, то и они воспринимались как речи мудрого маленького Циннобера. Хотя почему же маленького? Сильного, рослого, с царственной осанкой! И вот настала пора, когда мир начал видеть в Циннобере самого образованного, одаренного и очаровательного человека. И он сам первый жестоко издевался над теми, чей ум, талант, красота чудодейственным образом, несправедливо его украшали. А дар, которым фея наделила Циннобера, ничуть не убывал. Даже оброненная кем-нибудь мимоходом острота воспринималась тут же как меткая шутка находчивого Циннобера.
Чутко уловив тон его рассказа, обращенного как бы не к женщине, а к девочке, она с лукавством ребенка поощрила подробное и наивное повествование:
— Это было в жизни? Ты сам читал?
— Было… — задумался он. — Я отыскал эту занимательную историю в старинных книгах. Но мира, который в ней описан,
— Но я бы, наверное, возражала? — нахмурилась она.
— Ну конечно же! — улыбнулся Ноан. — Ты обратилась бы к действительно доброй чудодейственной силе, и она отослала бы эти дары, но только не ко мне, а к кому-то третьему, и были бы они уже чуть больше, потому что в них осталась бы и частица твоего сердца. А от третьего они могли бы вернуться и ко мне, но уже настолько более яркими, что, быть может, я и не узнал бы их. В мире, нет, в
— Зачем же вернулся ты из антимира в мир? — пожелала узнать уже не девочка, а женщина.
— Зачем?! — Он посмотрел опять в окно на уже чернеющие горы.
Сейчас, когда закатилось солнце, но небо еще сохраняло ясную вечернюю синеву, они были таинственно объемны: казалась почти осязаемой незавершенность, открытость их форм. Последний раз Ноан видел их ребенком, тоже вечером, потом ночью, они чернели, укрупненные большим ясным небом, и запомнилась явственно именно эта ранящая душу незавершенность, запомнилась и жила в нем, уже не мальчике, а мужчине, рядом с видением космически мощного и разнообразного города, который он хотел построить на земле. И когда они соединились — воспоминание мальчика и видение зодчего, — он собрался в дорогу, из антимира в мир, через эти самые пока незавершенные горы. «Зачем же вернулся ты?..»
— Зачем? Мне хотелось бы не рассказывать, а показать тебе
— Как на тех уютных камнях? — уточнила она.
— Да, как утром, когда я в тебе узнал…
— Ноан! Мы сейчас на улице
— Мягкая Кожа? Мягкая. Кожа? — повторял он в детской растерянности незнакомое название.
— Да. Живут на нашей улице ремесленники. Они уже много поколений плетут для
Тогда он улыбнулся над собственной растерянностью и серьезностью:
— Разве дело в названии улицы? Важно, что я тебя
Они долго молчали: медь посуды отражала убывающий жар очага; на окна тяжело наваливалась ночь.
Ноан не уловил минуты, когда ночь расплавилась. Посмотрев в сумрачно покрасневшее окно, он увидел стебли огня, танец искр, наплывающие в отсветах лица людей.
— Уже идут к ратуше… — пояснила Тао.
С углубленным радостью новизны любопытством рассматривал он рождавшиеся в ночи диковинные формы. Вот понесли большую, размером чуть ли не в маленький космический корабль, колбасу. Булка, похожая на допотопную атомную лодку. Кубок — огня факелов недоставало, чтобы осветить его доверху, и был он, конечно, не настолько высок, чтобы зачеркнуть созвездия на небе, поэтому ярко серебрился дном и постепенно угасал, размываясь в ночи… Несли шкатулки, в которых, казалось, могли бы уместиться целые королевства, чьи уютные изображения тускнеют в истлевающих манускриптах. Там и сям огонь высвечивал животных, вытканных серебром и золотом; единорогов, кентавров, сов с женскими головами, исступленно ощерившихся быков и пантер, пантер с крыльями, чаще опущенными, реже распластанными…
А над разнообразием и неоглядностью этих диковин, поверх тяжелых, как походные костры, факелов громоздились тысячелетние дома, чутко улавливая огонь, убегала, играючи, черепица. Город выступал, отступал, тяжелел, утрачивал вес, танцевал, каменел. И Ноан ощутил: совершилось то, что было одним из самых высоких чудес в жизни, — он уже видел город не извне, не из окна, город стал собственностью его души, он всматривался в него, как в себя.
«Может быть, и надо было тайно сохранить его на дне исполинской чаши гор, как сохраняют в подвале редкое вино».
Ноан охмелел на минуту, стоя рядом с Тао, у окна, которое набухало теплом факелов.
— Пора… — тихо напомнила она о позднем часе. — У ратуши уже, наверное, полным-полно, ты можешь ничего не увидеть…
— Да, — улыбнулся он ей, — да.
Тао ушла, вернулась с плащом, он потянулся к нему, но она отвела руку и объяснила строго:
— Я бы не стала тебе говорить, но это, по-моему, единственное, чего ты боишься. Мой брат был
— Дай! — резко ответил он ей и, когда она уступила, накинул на плечи, тщательно расправил складки и четко отметил: — Хорош!
Они вышли на улицу.
ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ
Битва четырех пантер
Извилистая и узкая, как русло горной реки, улица текла факелами, колбасами, булками, бочонками, разнообразием похожих на бочонки или иссохших, нормально высоких или карликовых человеческих тел, и течение это показалось Ноану теперь, когда он физически с ним соприкоснулся, странно, неестественно замедленным. Но особенно удивляла тишина. Толпа не пела, не смеялась, не говорила — она текла в торжественном безмолвии, одетая в латы великой серьезности. И эта серьезность начисто не вязавшаяся ни с живописно шутовской одеждой, ни с театральными эмблемами цехов, ни с танцем огня, вызывала отчетливое ощущение