Отель „Флорида“, Мадрид. Вечером завывали сирены воздушной тревоги, но, должно быть, она была ложной, — падающих бомб я не слышал. Потом обедал с Хемингуэем и Мартой.[100] Посреди обеда к нам присоединился назойливый русский журналист. С утра больная голова, так что Марта отвела меня в бар „Чикоте“, попросила бармена сделать мне любимую опохмелку Хемингуэя — ром, сок лайма, грейпфрутовый сок, — и я почувствовал себя чуточку лучше.
Затем мы поехали трамваем в университетский квартал — „взглянуть на войну“, как выразилась Марта. Странно это: выйти из отеля и ехать через город, который хоть и находится на военном положении и местами разрушен, являет все признаки обычного понедельника — магазины открыты, люди спешат по делам. А потом ты вдруг оказываешься на линии фронта.
Здесь, в университетском квартале, на улицах куда больше рваного камня, дома разрушены, в окнах нет ни единого целого стекла. Мы предъявили наши журналистские пропуска, после чего нас отвели в жилой квартал, где мы забрались на верхний этаж и попали в комнату, переделанную под пулеметное гнездо. Сквозь заложенное мешками с песком окно хорошо видны уродливые бетонные дома, бывшие новыми зданиями университета. Настроение здесь царит летаргическое: солдаты сидят вокруг, покуривая и играя в карты. Все уже несколько месяцев как застряло на мертвой точке — после серьезной атаки фашистов, отбитой в прошлый ноябрь.
Молодой капитан милиции (с жиденькой, мягкой, юношеской бородкой) одолжил нам по биноклю, и мы оглядели окрестности сквозь проемы между мешками, наваленными в амбразуре окна. Ясно были видны линии окопов, опорные пункты, перегороженные баррикадами улицы и колючая проволока. Там и сям виднелись груды выброшенной взрывом снаряда земли, бетонные фасады зданий изрыты и изодраны пулями и шрапнелью. К западу различалась неглубокая долина, в которой лежит русло Мансанареса, и мост Сан-Фернандо. День был чуть дымчатый, солнечный: весна в пору гражданской войны.
Марте хотелось порасспросить капитана, который был родом из Гвадалахары — ее интересовали подробности победы одержанной там Народным фронтом в прошлом месяце. Я переводил ее вопросы. Марта — высокая, длинноногая блондинка, не очень красивая, но веселая и уверенная в себе — на этот их бодрый американский манер. Она и Хемингуэй, надо думать, уже стали любовниками, хотя на людях ведут себя очень сдержанно. Я знаю, что где-то в США существуют миссис Хемингуэй и дети. Жесткие светлые волосы Марты напоминают мне Фрейю. Хемингуэй занят фильмом[101], я вижусь с ним редко. Странно думать о том, что оба мы пребываем в состоянии любовного двуличия.
Получив нужные сведения, Марта удалилась, а я остался, прикидывая, нельзя ли как-то описать все это для „Дазенберри“. Они телеграммой попросили меня перестать присылать так много материала — чувствую, что интерес к войне угасает. И тут, оглядывая ландшафт за университетом, я увидел что-то вроде бронированной штабной машины, идущей по дороге от Монклоа. Машина была выкрашена в серую краску, ветровое стекло и окна заменены металлическими щитами с прорезями для стрельбы. Я указал на нее капитану, и он сказал: „Давайте-ка их пуганем“. У меня осталось впечатление, что главным тут было скорее желание разогнать скуку, чем какая-либо воинственность. Они задрали дуло пулемета как можно выше — до машины было не меньше мили — и капитан, сделав такой жест, точно он за стол меня приглашал, сказал: „Может, попробуете?“.
Я уселся на прикрепленное к пулеметной треноге маленькое ковшеобразное сиденье и глянул в прицел. У пулемета имелась рукоятка вроде пистолетной, рядом со мной встал солдат, придерживая уходящую в казенник ленту. Я совместил прицел с машиной, тащившейся по огражденной узкой дороге к одному из университетских зданий, нажал на курок и выпустил длинную очередь — долю секунды спустя над придорожной насыпью взвилось облако пыли. Я выстрелил снова, слегка поведя стволом и увидел, как пули вспарывают гудрон перед машиной — уже затормозившей и начавшей сдавать назад. Господи, как весело, подумал я. Дал еще очередь, „дорожка“ пуль прочертила гудрон и я, наконец, увидел, что попал в машину. Послышалось „ура“. Машина сдала за угол и скрылась из виду.
Я разогнулся. Капитан хлопнул меня по плечу. Мужчина с пулеметной лентой улыбался, показывая серебряные зубы. Я одновременно и дрожал, и ощущал как внутри у меня все сжимается. „Будут знать, — сказал капитан. — Они думают, это что? Вроде как…“
Закончить он не успел, потому что комнату вдруг заполнил летящий металл, рушащиеся на пол куски штукатурки и кирпичная пыль. В противоположной окну стене появились выбоины размером в кулак, за несколько секунд штукатурку с нее содрало до дранки. Все попадали на пол и уже ползли к наружной стене. Я рухнул набок и одновременно мешок с песком, перед которым я сидел, словно взорвался. Мужчина, державший ленту, завопил, когда пуля ударила в нее и вырвала из его руки. Кровь хлынула мне на куртку.
На нашу позицию было наведено, должно быть, два или три пулемета и все били одновременно. Почти непрестанный огонь продолжался, как мне показалось, в течение часа, хотя на деле — минут пять или около того. Я лежал на полу, обхватив руками голову и раз за разом повторяя про себя: „Рыбка в пруду, рыбка в пруду“ (мамин рецепт, умеряющий любой приступ паники). Здоровенный шмат штукатурки обвалился мне на ногу и секунду-другую я был в совершенном ужасе. Справа от меня скулил от боли мужчина, подававший ленту. Похоже, ему почти отхватило мизинец правой руки. Кровь так и била из нее, образуя на половицах припорошенные пылью лужицы, пока капитану не удалось перебинтовать руку.
Когда огонь прекратился, мы с капитаном на карачках добрались до двери, чуть ли не выломали ее и вывалились на лестничную площадку. Я встал, отряхнулся, горло мое пересохло напрочь, меня всего трясло. „Вам лучше уйти“, — отрывисто и недружелюбно, как будто это я во всем виноват, сказал капитан.
Сижу в комнате, записываю все это и понимаю, что составляю мое последнее донесение из зоны военных действий. Пора отправляться домой. Так близко к смерти я никогда еще не подходил и меня это приводит в ужас. От одежды моей пахнет штукатурной пылью, голова все еще наполнена лязгом, треском и стуком, создаваемым тысячами осыпающих комнату пуль. Рыбка в пруду, рыбка в пруду. Пока я торчу здесь, в голове у меня крутится только одна еще мысль — о Фрейе, Фрейе, получающей телеграмму, в которой говорится о моей смерти. Чем ты здесь занимаешься, дурак? Притворяешься, будто тебе это необходимо, а сам втайне оттягиваешь возвращение. И какое тебе дело до „Дазенберри Пресс Сервис“? Отправляйся домой, дурак, идиот. Отправляйся домой и приведи свою жизнь в порядок.
Валенсия. В последнюю мою мадридскую ночь я укладывал то да се и под руку мне подвернулся клочок бумаги, полученный в Сан-Висенте от Фаустино. На клочке был адрес в районе Саламанки, больше ничего. Я решил оказать Фаустино услугу, о которой он меня попросил, и спустился в фойе, чтобы спросить у консьержа, не знает ли он, где находится это место. Пока я разглядывал карту города, появился сопровождаемый Ивенсом Хемингуэй, — подойдя ко мне, он поинтересовался, чем это я занят. Я объяснил и сразу почувствовал, что объяснение его заинтриговало.
— Ни имени? Ни условных слов?
— Только адрес. Он сказал, меня будут ждать.
— Пошли, Логан, — сказал он и повел меня из отеля туда, где его поджидала машина с водителем.[102]
Мы проехали по Калле-Алькала до парка Ретиро, свернули на север к району Саламанка и, немного поблуждав по нему, нашли нужную нам улицу и остановились у большого жилого дома, построенного в девятнадцатом веке.
— Подождите меня здесь, — сказал я Хемингуэю.
— Даже и не думайте.
Консьерж показал нам лестницу, ведущую к квартире 3, я нажал кнопку звонка. Старый слуга открыл дверь. За ним ощущалась огромная, еле-еле освещенная квартира, какая-то мебель, накрытая чехлами от пыли.
— Мы уж думали, вы не придете, — сказал слуга. — Кто из вас синьор Маунтстюарт?
Я показал ему паспорт.
— А это кто? — спросил слуга.
— Какая разница? Я его друг, — ответил Хемингуэй.
Слуга на несколько секунд отошел и вернулся с чем-то похожим на небольшой персидский ковер,
