возмущенный голос Кати.
Анна Васильевна вздрогнула, как бы просыпаясь от тяжелого сна. Ее взгляд стал блуждать по залу, ища дочь и, наконец, остановился на бледном и заплаканном лице девушки. Монотонный голос 'свидетельницы обвинения' сорвался и перешел в отчаянный крик:
— Да-а-а! Это ложь! Следователь заставил меня лгать. Вот этот. Заставил отречься от мужа. Но я больше не могу. Не могу!
Глеб Семенович рванулся к ней.
— Аня! Что ты делаешь?
Конвоиры схватили его за руки. Анна Васильевна истерически разрыдалась. Катя упала в обморок. Следователь, кусая губы от злости, подал знак конвоирам и они вытащили Лагутского из зала суда в коридор. Судья объявил перерыв заседания до завтра…
Ночью, после своего 'отречения', Анна Васильевна умерла в кабинете следователя 'от разрыва сердца'. Катя была арестована и попала в концлагерь. А несчастный муж и отец, сидя в Холодногорске, часто в забывчивости разговаривает сам с собой, бесконечно повторяя:
— Ax, зачем она это сделала? Зачем погубила себя и дочь?.. Погубила… Аня… Катю… Мою Катю…
6. 'Позабыт-позаброшен'
Эту историю рассказал мне один бывший студент Днепропетровского горного института; отсидев в концлагере пять лет, он был арестован вторично и — с трехлетним 'довеском' — ждал в Холодногорске отправки на этап.
Вот она, эта история:
— За несколько месяцев до моего первого ареста, шел я зимой с приятелем по проспекту имени Карла Маркса в городе Днепропетровске. На углу улицы нам бросилась в глаза фигурка мальчика лет десяти. Рвань, в которую он был одет, каким-то чудом держалась на его худеньком истощенном теле. Озябшие, синие от холода ноги, покрытые струпьями и царапинами, были всунуты в дырявые опорки. Лицо мальчика — изможденное, бледное, с застрившимися скулами и носом, вызывало жалость к нему и негодование к тем, кто довел его до такого состояния.
Переминаясь с ноги на ногу на грязном снегу тротуара, он пел, аккомпанируя себе двумя, зажатыми между пальцев, косточками, отдаленно напоминающими кастаньеты. Печально, с надрывом и тоской звенел детский голосок и трогательные слова любимой песни беспризорников хватали за сердце:
Люди равнодушно проходили мимо, не обращая внимания на маленького певца. К таким горожане привыкли. В те времена советская власть еще не бралась 'вплотную' за ликвидацию беспризорности и на улицах городов было множество детей, потерявших родителей. В одном только Днепропетровске, в 1931-32 годах, насчитывалось более четырех тысяч малолетних беспризорников.
Мы вдвоем остановились возле мальчика. Не замечая нас, увлеченный своей песней, он продолжал тихо звенящим, переполненным слезами голосом жаловаться на судьбу отверженного советского ребенка:
В этой песне, сочиненной беспризорными детьми, и голосе певца была совсем не детская, горькая и безнадежная печаль. Когда он кончил петь, мы дали ему несколько мелких монет (крупных у нас не было) и отвели его в студенческую столовку. Там, за тарелкой горячего супа, он поведал нам, как из деревенской хаты попал на городскую улицу. Случай оказался обычным для того времени.
Отец и мать его умерли от голода в деревне, из которой, загоняя ее в колхоз, советская власть выкачала все продукты питания. Сын ушел в город и беспризорничает здесь второй год. А звать его Мишкой. Вот и все.
— Чем же ты живешь? — спросили мы его.
— А чем придется. Вот пою, денег на хлеб у людей прошу.
— Дают? — Мало. И редко кто.
— Воруешь?
— Случается. Когда голодный здорово. Только за это бьют очень, если поймают.
— Ночуешь где? Ведь холодно зимой на улицах. Замерзнуть можно,
— В котлах сплю. Где днем асфальт разогревают для мощения улиц. Тепло там.
— Отчего в детдом не идешь?
— Был я в нем, да сбежал.
— Не понравилось?
— Ага.
— Чем же?
— Воспитатели ребят палками лупят. С шамовкой голодно, со спаньем холодно. Работа, как для больших. Да еще, гады, заставляли петь 'Интернационал' тем, которые моего батьку и мамку убили…
Мы ничем не могли помочь маленькому певцу. Денег не имели почти никогда (откуда же у советского студента деньги?), а о том, чтобы устроить его в студенческом общежитии, не могло быть и речи. За это нас бы самих оттуда выгнали. Несколько раз еще мы встречали и подкармливали — хотя и скудно — Мишку, а потом он исчез. Произошло это после большой облавы на беспризорных детей, проведенной днепропетровской милицией…
Через два года я неожиданно встретил Мишку в ухта печорском концлагере. За это время он почти не изменился; был такой же маленький, дрожащий от холода, голодный и так же жалобно пел. Только стал он еще худее. Мне Мишка обрадовался, как родному, и вместе с тем опечалился.
— Значит и вас, дяденька, тоже забарабали (арестовали забрали) спросил он.
— Как видишь, Миша, — ответил я.
— За что они вас? — Говорят, что я каэр (Контрреволюционер).
— Непохожий вы на каэра. Никогда этому не поверю.
— А вот следователь поверил.