Послушно выполняю это приказание, но, скосив глаза в сторону, вижу, как из-за угла коридора двое энкаведистов тащат под руки человека. Он без сознания. Его лицо сплошная кровавая маска; кровь с него большими каплями капает на войлочную дорожку. Ноги человека волочатся, цепляясь за нее носками сапог.
Сердце начинает колотиться в моей груди. Мозг сверлит пугающая мысль:
'Неужели и меня так будут?…' Младший конвоир сердито шепчет мне:
— Не верти головой! Куды глядишь? Я тебе погляжу… Интересант.
Человека протащили мимо и мы рысью двинулись дальше. Поднялись по лестнице на второй этаж и перед дверью в конце коридора остановились. Старший из конвоиров вошел в нее и сейчас же вышел. Шепнул мне торопливо:
— Давай заходи! Следователь ждет…
Вхожу в маленькую комнату, скорее похожую на чулан, чем на следственный кабинет. В углах ее лежат кучи сора, смятые бумажки, щепки и пустые бутылки. Мебель — письменный стол с прямоугольником зеркального стекла на нем, мягкое кресло, два стула и драный с продавленным сиденьем диван.
В кресле, опершись локтями на стол, в позе уставшего до последней степени человека, сидит Островерхов. Из-под стекол квадратных пенсне он поднимает на меня свои глаза-сливы и они кажутся мне тоже очень усталыми. За время, прошедшее от нашей последней встречи, внешность следователя несколько изменилась: он похудел, пожелтел и осунулся.
На столе перед ним лежат кипа папок со следственными делами, стопка чистой бумаги, и рядом с массивной малахитовой чернильницей, похожей на миниатюрную гробницу, новенький вороненый наган. Все это ярко освещено большой настольной лампой под зеленым абажуром.
— Здравствуйте, Михаил Матвеевич! Рад вас видеть, — встречает он меня приветливым возгласом. Лицо его расползается в так знакомую мне приторно-сладкую улыбку.
— Здравствуйте, Захар Иванович! в тон ему отвечаю я, присаживаясь на кончик стула, стоящего возле стола.
Начало нашего разговора напоминает встречу старых и хороших знакомых.
— Как поживаете, Михаил Матвеевич?
— Плохо.
— Почему так? Разве в камере упрямых вам не нравится?
— А вам бы там понравилось?
— Не знаю. В подобных местах не был. С языка у меня готово сорваться пожелание побывать ему там да подольше, но я во-время сдерживаюсь. Нет никакого смысла портить сравнительно хорошие отношения со следователем. Иначе… Только что виденное в коридоре еще слишком свежо в моей памяти.
— Так, значит, не нравится? — продолжал он. — В таком случае можно устроить ваше освобождение из нее. Хотите?
— Буду вам очень благодарен.
— Не за что. Кстати, я вижу, что мы почти договорились.
— О чем?
— О вашем… уходе из камеры упрямых. Вы подпишете кое-какие показания, а затем…
— Ничего подписывать не стану.
— Не упрямьтесь, родненький. Бесполезно… Здесь Островерхов, как будто впервые, замечает, что я сижу на стуле. Улыбка сползает с его лица и он говорит менее приветливо:
— Со стульчика вам придется встать. У нас, дорогой мой, такое правило: стой, пока не признаешься. Некоторые стоят очень долго, но, в конце концов, признаются. Мне бы не хотелось применять к вам этот… метод физического воздействия.
Я молча встаю. Островерхов зевает, прикрывает глаза рукой и тянет усталым голосом:
— О-о-ох, Михаил Матвеевич. Если бы вы знали, как я измучился. Совсем выбился из сил. Веду 24 следственных дела. И все дела групповые. Днем и ночью работаю. Сплю только 2–3 часа в сутки. Перегружен, как вол… А в каких условиях работать приходится. Вы только взгляните.
Он обводит рукою комнату.
— Вот. Начальник контрразведывательного отдела Дрейзин выселил меня из моего кабинета и перевел сюда. В эту кладовку. Ее, на скорую руку, очень небрежно приспособили для допросов. И даже решетки в окна вставить еще не успели… Разве это кабинет ответственного работника НКВД?…Вы, подследственники, не хотите всего этого понять. И не желаете мне помочь.
Я неопределенно выражаю сочувствие его 'воловьей' перегруженности и кабинетной неустроенности.
— Да-да, — подхватывает он, — за сочувствие, конечно, спасибо. Но лучше бы вы, все-таки, признались. А? Признавайтесь, миленький.
— Мне признаваться не в чем.
— Ну, тогда стойте. А я посижу.
Он склоняется над столом ниже. Проходит несколько молчаливых минут. Затем Островерхов кладет руки на стол ладонями вниз и опускает на них голову. Свет настольной лампы заливает лоснящуюся жирным потом макушку его лысого черепа…
Следователь дремлет, склонившисьна стол. Я стою, и скучая, разглядываю комнату, лысый череп спящего и лежащий рядом с ним на стекле стола наган. В голове моей начинают шевелиться обрывки мыслей:
'Револьвер… череп… окно… '
Я припоминаю слова Островерхова:
— Даже решетки в окна вставить еще не успели…
Бросаю быстрый взгляд в сторону окон. Их два и решеток действительно нет. Обрывки мыслей оформляются в одну определенную:
'Что, если рукояткой нагана по черепу — да в окно?'
Островерхов начинает всхрапывать, присвистывая носом. На цыпочках, бесшумно я подхожу к окну. Оглядываюсь назад. Спящий не шевелится. Смотрю в окно. Полтора этажа отделяют его от тротуара улицы, окаймленного травяным газоном. На противоположной стороне невысокая стена безлюдного ночью парка. Дальше, — я знаю, — глухой переулок, а затем длинная улица к мосту через реку Подкумок. За мостом дорога, ведущая в горы.
Моя мысль из определенной превращается в соблазняющую:
'Бежать возможно. Прыжок из окна на мягкий травяной газон не так уж труден. Две-три секунды, и я буду в парке. Потом — переулками к реке и в горы'…
Возвращаюсь к столу. Островерхов храпит. Осторожно беру со стола наган и рассматриваю. Он заряжен. Сжав его дуло пальцами, приподнимаю над голым черепом. Итак?…
Новая мысль останавливает меня:
'Если я сбегу, они арестуют мою семью. Будут держать заложниками… допрашивать… пытать…'
Револьвер в моей руке бессильно опускается. С трудом преодолевая соблазн бегства, я говорю вполголоса:
— Гражданин следователь…
Он спит попрежнему, только его храп постепенно стихает.
— Островерхов! — говорю я громче.
Он вскидывает голову от стола, уронив на его стекло пенсне и спросонья трет глаза кулаками. Затем ленивым жестом прилаживает пенсне на переносье и вдруг замечает револьвер в моей руке. Слабый румянец сна сходит с его желтого лица и оно становится бледно-серым; в глазах-сливах появляется выражение ужаса.
— Что вы… что вы! — бессвязно вскрикивает Островерхов.
Совершенно неожиданно для меня он сползает с кресла, падает на колени и, умоляюще протягивая ко мне руки, хрипло бормочет:
— Михаил Матвеевич!.. Не надо… не убивайте… Я сделаю для вас все, что хотите… Дорогой мой… родненький…
Следователь на коленях ползет ко мне. Его глаза полны ужаса и слез. Из-под квадратов пенснэ две