'соузников', а иногда даже и помогают им.
Почти половина камеры состоит из 'признавшихся во всем'. Между ними и непризнающимися существует жесточайший антагонизм. Первые ненавидят последних за то, что они 'смеют не признаваться', а последние завидуют первым, получающим от следователей 'поощрительные премии' в виде хлеба, колбасы» сахара и папирос. По указаниям следователей, 'признавшиеся' ведут среди непризнающихся постоянную и очень назойливую агитацию. Весь день в камере звучат такие, например, фразы:
— Ну, чего ты, дурак, не признаешься? Ведь все равно показания из тебя выбьют. Выхода, браток, нет. Крышка нам всем. Так зачем тянуть? Если ты сам признаешься без боя, то и следователь к тебе будет хорошо относиться и срок заключения получишь маленький. Признаваться надо, браток. Вот, к примеру, я… и т. д., и т. п.
Впрочем, 'признавшиеся во всем' недолго задерживаются в общей подследственной. Через 10–15 дней после 'признаний' их переводят в камеры осужденных, отправляют на суд или в концлагери решениями троек НКВД.
'Подкидышей', т. е. специально подсаженных энкаведистами сексотов, в камере нет, но зато много добровольных 'стукачей', готовых за ломтик колбасы или папиросу донести следователю на любого 'соузника'.
Язык, на котором говорят в камере, лишь отдаленно напоминает русский. Он состоит из смеси двух жаргонов: советского и уголовного, щедро пересыпанных многоэтажной руганью, с обязательным упоминанием чужих матерей…
На 'воле' советская власть усиленно пропагандирует коллективизм и душит индивидуализм. В тюрьме энкаведисты жестоко преследуют всякое проявление коллективизма и усиленно насаждают индивидуализм. Что это? Парадокс? Нет. Для тюремной системы НКВД это вполне естественно и необходимо. Самого сильного духовно и физически одиночку сломить легче (за исключением отдельных случаев), чем даже небольшую, но дружную группу арестованных, состоящих из людей средних по силам духовным и физическим.
Поэтому заключенным внушается и следователями и надзирателями:
— Каждый из вас может говорить или просить только от своего имени. За попытку коллективных действий — карцер.
Старосте энкаведисты постоянно повторяют:
— Вы обязаны следить в камере за порядком, под» считывать людей перед поверкой, распределять пайки и места для спанья. О непорядках доносить нам и никаких коллективных действий среди заключенных не допускать.
Общая подследственная, при широко развитом в ней эгоистическом индивидуализме, все же иногда действует сообща, вопреки всем наставлениям энкаведистов. Это бывает, если в каком-либо внутрикамерном вопросе заинтересованы вся камера и каждый заключенный в отдельности. К подобным вопросам относятся связь с Другими камерами, хранение запрещенных в тюрьме предметов, развлечение заключенных устными рассказами и т. д. Однако и здесь не обходится без 'стукачей'. Они доносят следователям обо всем, что делается в камере.
Особняком от остальных заключенных держатся колхозники, евреи и уголовники. У них есть кое-какая сплоченность, взаимопомощь и товарищеское отношение друг к другу. От этого каждый член их групп только выигрывает.
Таких камер, как наша подследственная, в ставропольской тюрьме больше двадцати. По терминологии энкаведистов, они называются 'камерами обезволивания'. Их назначение — медленно сломить волю и физические силы человека, превратить его в тряпку с притупившимися нервами и лишить способности сопротивления следователю.
Эта цель вполне достигается по отношению к большинству подследственных за 2–3 месяца. Для незначительного меньшинства людей с сильной волей или крепких физически требуются более длительные сроки. Отдельные, наиболее волевые и сильные субъекты вообще не поддаются 'обезволиванию'. Некоторые же подследственники, после переломного трехмесячного срока, 'сживаются' с ненормальными условиями 'камер обез-воливания' и вырабатывают в своем организме сопротивляемость им.
Средний заключенный бывает 'подготовлен к любым признаниям' обычно за 2–3 месяца 'обезволивания'.
В течение этого времени он постепенно падает духом, слабеет физически, становится вялым, сонным, апатичным и равнодушным ко всему, за исключением еды и места в камере. О родных и 'воле' вспоминает все реже, а своим следственным делом перестает интересоваться. На этой стадии 'обезволивания' человеку уже все равно, что будет с ним дальше. Он медленно утрачивает образ и подобие человеческое, как бы теряет самого себя. Иногда все это приводит к острым психическим заболеваниям и покушениям на самоубийство.
Следует отметить, что и половые чувства у обитателей 'камер обезволивания' подавлены в большей или меньшей степени. Разговаривают о женщинах там очень редко.
Как-то зимой 1938 года в нашу общую подследственную явилась медицинская комиссия управления НКВД для обследования санитарных условий жизни заключенных. Среди членов комиссии была довольно красивая, полная женщина лет тридцати. Заключенные смотрели на нее с лениво-апатичным любопытством, но без малейших признаков каких-либо вожделений и желаний. После ухода комиссии о ней говорили много, а о женщине — ни слова.
Кстати, эта комиссия ничем не улучшила наши 'санитарные условия'. Теснота и грязь у нас так и остались попрежнему…
'Камеры обезволивания' это один из методов физически-психического воздействия' энкаведистов на заключенных. Он входит, как составная часть, в 'большой конвейер' пыток НКВД.
Глава 16 ДЕНЬ И НОЧЬ
Рано, очень рано начинается день в общей подследственной. По ту сторону решетчатого окна вьюжная мгла зимней ночи, часовые стрелки только что стали на цифру 5, а в тюремных коридорах уже оглушительно дребезжат звонки и, вслед за ними, раздаются громкие окрики надзирателей:
— Подъем! Подъем! Давай, вставай! Хватит спать! Вставай! Давай!
Четверо в камере не желают вставать. Сон сковал их. Натягивая тряпье на головы, они стараются заглушить назойливые звонки и крики. Око надзирателя, через дверное 'очко', замечает лежащих. В ту же секунду гремит железная дверь и надзиратель врывается в камеру.
— Эт-та, что такое? Отдельной побудки вам? В карцер захотели? Встать! — набрасывается он на спящих. Те медленно, нехотя поднимаются. Надзиратель шарит глазами по камере.
— Староста!
— Тут я, — откликается из своего угла Фома Григорьевич.
— Почему у тебя заключенные спят после подъема?
— Не стану же я их, однако, силком за шиворот поднимать.
— Должен докладывать нам про всякий непорядок.
— Я к вам в стукачи не нанимался! — огрызается староста.
Фома Григорьевич, — как впрочем и многие старосты, виденные мною в разных камерах, — тюремное начальство не любит и состоять у него в доносчиках не желает.
Убедившись, что вся камера разбужена и что никто не собирается тайком поспать, надзиратель уходит, раздраженно ворча. Невыспавшиеся, сонные, вялые люди, громко зевая, серыми тенями бродят по камере. У двери столпилась кучка заключенных. Они с нетерпением ждут оправки, т. е. того момента, когда нас поведут в уборную. Проходит полчаса и, наконец, из коридора доносится желанное для многих:
— Приготовиться к оправке!
Из 108 заключенных общей подследственной в уборной едва помещалась половина. Поэтому 'командующий оправкой', мордатый и горластый надзиратель устанавливал две очереди: первую для тех, кому 'невтерпеж' и вторую для остальных. Все, конечно, хотят попасть в первую очередь, но надзиратель