бывает прилипшим к телу. Получив утреннюю порцию кипятка и слегка остудив его, они отмачивают белье, промывают раны и ссадины и перевязывают их чистыми тряпками.
Послестоечная опухоль ног сгоняется массажем и холодными ваннами. Для последних используются те же самые миски, из которых люди едят. Кстати, в этих же мисках стирают носки, носовые платки, трусики и тряпки для перевязок. Никакой иной посуды для стирки белья в камере нет.
Широко распространено у нас 'лечение дремотой'. Ею лечатся все. Дневная дремота восполняет недостаточность часов сна для подследственных. Часто вызываемые на ночные допросы занимаются днем, тайком от надзирателей, 'усиленно-дремотной медициной': почти весь день сидят и дремлют.
Наиболее ценным из камерных лекарств считается мазь для лечения последствий 'маникюра', которую заключенные называют 'смазью'. Рецепт ее изготовления весьма несложен: взять в рот кусок хлеба и хорошо его разжевать, обильно смачивая слюной. Затем этой 'смазью' намазывают концы искалеченных иглами пальцев и забинтовывают. На следующий день пальцы обмываются водой, смазываются и снова забинтовываются. Полное излечение их наступает через два-три месяца.
Приготовить 'смазь' может не каждый, а только те, у кого здоровые зубы. Некоторые из таких 'аптекарей' даже зарабатывают, получая за свое 'лекарство' от заключенных часть их хлебного пайка или миску 'баланды'. От 'смази', жеванной больными или испорченными зубами, почти всегда бывает сильное воспаление ранок на пальцах. Во всех тюремных камерах применяются два вида 'допросной профилактики'. Отправляясь на допрос, заключенный старается выпить, как можно больше, воды и захватить с собой несколько кусков сахара. Пить на допросах, которые иногда длятся по несколько суток, обычно не дают и поэтому организм допрашиваемого должен иметь некоторый запас воды.
Съев перед самым допросом 70–80 граммов сахара, истощенный тюремным режимом человек успешнее сопротивляется пыткам. Этому сопротивлению помогает широко распространенное среди заключенных в советских тюрьмах, хотя и несколько преувеличенное, убеждение в чудодейственном влиянии сахара на человеческий организм. Бывало, что съевшие сахар подледственники подолгу выдерживали пытки.
Сидевший в общей подследственной профессор Гурьянов дал этому такое объяснение:
— Сахар в большой, — для заключенного, конечно, — дозе, быстро перерабатывается желудком и, поступая в кровь, вызывает вспышку бодрости в истощенном организме и, на некоторое время, дает ему запас новых сил. А самое главное — делает пытаемого более стойким… вера в сахар…
Следует заметить, что в советских тюрьмах люди очень быстро заболевают легочными, сердечными, нервными и ревматическими болезнями. Но желудочные и кишечные заболевания (например, язва желудка) часто излечиваются сами собой, в результате постоянного промывания желудка и кишек жидкой пищей и водой.
Раз в месяц нас водят в баню. Она, пожалуй, самое грязное помещение в тюрьме, во всяком случае грязнее любой камеры и уборной. На стенах двух маленьких комнатушек слой грязи и слизи не меньше сантиметра толщиною, под ногами жидкая грязь, как на проселочной дороге весной. В обеих комнатах полдюжины никогда не моющихся, а поэтому также грязных бочек с холодной водой и рядом стопки 'шаек' — жестяных чашек для мытья.
Не один раз мы требовали у тюремного начальства:
— Дайте горячей воды!
На все наши требования следовал неизменный ответ:
— Вот починим печной котел, тогда дадим.
Этот мифический котел за год так и не был починен.
Никто из нас в бане не моется, а только 'для отвода глаз надзирателей' выливает на себя одну-две 'шайки' воды. В тюремной уборной мыться и удобнее, и приятней; там же мы стираем и свое белье.
Баня служит нам не для мытья, а для совершенно иных целей. Через работающих в ней уголовников и 'бытовиков' подследственные, главным образом урки, связываются с 'волей', узнают новости, отправляют и получают письма. Некоторым уркам удается даже получать передачи от приятелей с 'воли'.
В предбаннике, — комнатушке немного чище банных, где мы раздеваемся и сдаем в дезинфекцию всю верхнюю одежду и белье, работает парикмахер. Тупой, нулевого размера машинкой он стрижет нас наголо, как говорят в тюрьме: 'во всех местах', т. е. там, где растут волосы. Делается это не столь по требованию гигиены, сколь по традиции, неизвестно когда и кем установленной в тюрьме.
Наша одежда пропаривается сухим, насыщенным дезинфекционными веществами паром, при температуре свыше 100 градусов, в специальных металлических ящиках. Вынутая оттуда, она так перемешана, что найти свою весьма затруднительно. Надевать ее зимой приятно, но летом — сплошное мучение. Горячее белье, надетое на разгоряченное тело, сразу вызывает ручьи пота.
Банного дня мы ждем, как праздника. Для нас он не только день связи с 'волей', но и единственная в месяц прогулка по тюремному двору. Однако, этот день причиняет нам и весьма ощутительную неприятность. В то время, как мы находимся в бане со всеми своими вещами, надзиратели дезинфицируют камеру, поливая ее какой-то ядовитой и очень вонючей жидкостью. Делают это для уничтожения клопов, блох и вшей. После дезинфекции у нас дня три подряд нестерпимо болят головы и сморкаемся мы кровью, а паразиты действительно исчезают, но через неделю появляются снова…
Каждые полгода тюремное начальство заставляет заключенных 'играть на рояли' и 'делать приятное лицо'. На тюремном жаргоне так называются дактилоскопия и фотографирование.
Снимки с наших лиц и пальцев сдаются в архив краевого управления НКВД, но кому это нужно и какой в этом смысл, вероятно и его начальству неизвестно. Заключенных в Северо-кавказском крае сотни тысяч и разобраться в их дактилоскопических и фотографических снимках просто невозможно, тем более, что, по дошедшим до нас сведениям, архивный отдел управления находится в хаотическом состоянии.
Иногда, во время утренней поверки дежурный по коридору нам объявляет:
— Сегодня желающие могут писать письма и заявления.
Спустя полчаса или час надзиратель приносит в камеру с десяток карандашей и четвертушки листов бумаги — по числу желающих писать.
В первый 'письменный день' мы потребовали перьев и чернил. Неудобно, все-таки, писать Калинину или в ЦК ВКП(б) карандашом. Дежурный по коридору нам отказал в этом, подкрепив свой отказ следующим заявлением:
— Во избежание самоубийственных попыток перья и чернила в камеры не допускаются.
— Да как же ими возможно себя убить? — раздался чей-то возглас изумления.
— Очень даже просто. Ежели подследственник проглотит перо и запьет чернилом, то может и помереть, — объяснил дежурный.
Позднее мы выяснили, что писать можно куда угодно и карандашом и что занятие это абсолютно бесполезное. Дальше следователей наши письма и заявления не шли. Одному из заключенных общей подследственной, возмущенному тем, что его три письма не отправлены Калинину, ЦК ВКП(б) и прокурору СССР, следователь заявил на допросе:
— Я для тебя и Калинин, и ЦК и прокурор. Понял, гад? Что хочу, то с тобой, гадом, и сделаю. Так что, вместо дурацких писем, лучше пиши мне признание в твоих преступлениях, гад…
Несмотря на бесполезность и ненужность писем и заявлений, их писали в камере все. Большинство заключенных занималось этим от скуки и ради развлечения, а некоторые — надеясь, что их письма все же дойдут до Калинина, прокурора или жены. Такие наивные подследственники, по преимуществу из новичков, месяцами ждали ответов, пока на допросах не выяснялось, что написанное ими находится у следователей или брошено в следовательскую корзину для ненужных бумаг.
Только на один сорт заявлений следователи реагировали очень быстро. Это бывало, если арестованный отказывался в заявлении от своих прежних показаний и признаний. Следователь вызывал 'отказчика' и если последний продолжал упорствовать, отправлял его на 'большой конвейер', а там телемеханики быстро заставляли его 'изменить линию поведения'.
Некоторые заявления заключенных делались тюремной администрации. В них обычно жаловались на плохую пищу, недостаточное количество сна, на грубость надзирателей и т. д. Начальство, повидимому, читало заявления, но результат всегда был одинаков: никаких улучшений.
'Письменный день' обычно продолжался до вечера с коротким перерывом на 'обед'. В камере царила необычайная тишина, разговоры велись шопотом. Десять человек писали, а остальные, ожидая своей