Господь в него вложил! Какое чудо, какое совершенство! Вглядитесь, как все его естество приспособлено к тому, чтобы к солнцу тянуться, чтобы весь день за ним поворачиваться и воспринимать животворный свет, с небес льющийся! Как утром его лепестки раскрываются, ловя первые лучи зари, как дарит он трудящимся пчелам сладчайший нектар, как радует глаз человеческий, отдыхающий на нем от суеты сует мирской! Господь одарил его радостью нести в мир красоту, но так же Он одарил и вас дивными голосами, дабы и вы могли приумножить красоту и радость в сотворенном Им мире. Этот цветок всей своей жизнью, всем своим существованием оправдывает дарованное ему Господом свойство малой своей лептой приумножать общую красоту мироздания! Разве ж это не пример для вас?
Вы можете сказать, что кроме пения у вас и других дел полно. Но так же и цветок: дает нектар пчелам, бросает в землю семена, служит кормом для скотины бессловесной или ложится в землю, удобряя ее. И все это он делает изо всех сил, не отлынивая и не отвлекаясь. Умом его Господь не наделил, а посему исполнение предназначения и есть для него высшее счастье. Вас же Господь наш Вседержитель одарил превыше всех остальных тварей, дав свободу воли и разум, чтобы ей воспользоваться. Разумно воспользоваться!
Да, цветок более того, к чему приспособлен, творить не может, но зато творит это всей своей сутью, без остатка. Вы в обыденной жизни заняты иными делами, но, вступив под сень храма Божьего, отриньте мирскую суету, станьте, как этот цветок, отдайтесь всем существом своим той единственной стезе, ради которой вы здесь находитесь, – оправдайте же и вы свой дар певческий, данный вам Господом!»
И взмахнул цветком. И они запели. Как они запели, Серафимушка! Моих обормотов аж слеза прошибла, да я и сам… веришь, Серафим, забыл, где я!
Так тот регент все лето разными цветками перед хором и махал, а люди в тот храм даже издалека приезжали, чтобы певчих послушать… Я тоже ходил, хоть и работу там давно мы закончили. А потом осень настала… зима. Цветов нет. Встретил я как-то регента на улице. Идет, скукожился весь, грустный такой… Пошел я к себе и стал делать деревянный цветок! Не смеешься, Серафим? Нет, вижу, что не смеешься.
Бурей слушал, пригорюнившись и перекосив подпирающим щеку кулаком свою жуткую рожу. Показалось Сучку, или на самом деле как-то подозрительно заблестели глаза у обозного старшины?
– Больше недели возился, пока понял, что красить его не надо – у дерева своя красота есть! А как понял это, так и получилось! Деревянный-то, деревянный, а все равно живой! Подарил я его регенту – так он меня благодарил, так благодарил… А я только после этого по-настоящему дерево чувствовать и научился. Наливай!
Бурей плеснул бражки в чарки, друзья выпили.
– Вот и все таинство, Серафимушка! Ты же в этот раз не промахнулся?
– Э? А как это?
– А вот так! У цветка ума нет, но он свое дело делает исправно. У руки твоей тоже ума нет, но дело свое она знает… много разных дел, все, которым ты ее за всю свою жизнь научил. Вот и пусть разум, тем более пьяный, ей свое дело делать не мешает. Ты же сейчас не думал, как кувшин держать да как в чарку струей попасть? Вот рука и не промахнулась.
– Э? – Бурей недоверчиво уставился на свою руку и пошевелил пальцами. – Так просто?
– Проще некуда, Серафимушка.
– Ну ты прямо как… – Бурей запнулся, подбирая слово, потом выпалил: – Прямо как Настена!
– Ну, так и я в своем деле не менее искусен, чем она в своем! – не затруднился с ответом плотницкий старшина. – У нее травы да наговоры, а у меня топорик, а суть-то одна – знание, освященное чувством, – мастерство. – Сучок вдруг озорно подмигнул Бурею. – Ты думаешь, что я ума лишился, когда с малым топориком против меча пошел? Не-а! Я им владею… рука моя владеет получше, чем ваши ратники зверообразные мечами своими. Не лучше всех, конечно, но лучше многих. А тот обормот, с которым я тогда схлестнулся, меч с умом держал, моя же рука с топориком без ума управлялась. Не меня ты тогда от смерти спас, Серафим, а его. Меня же ты спас от убийства вольного человека закупом. Вот так-то, старшина!
– Кондрат… – Бурей потрясенно смотрел на тщедушного лысого человечка, едва достававшего макушкой середины его груди. – Предназначение… а какое у меня предназначение? Не знаю… Цветку хорошо – ему думать не надо, делай, что предназначено. А мне как?
– Да-а… Верно ты говоришь, Серафим: хорошо, когда думать не надо… Для того и пьем. Наливай!
Выпили, закусили, помолчали… вразнобой вздохнули, еще помолчали.
– Кондрат, а давай я тебя выкуплю! И долг прощу! У меня много…
– А я тебе ребенка сделаю, Серафим! Показывай, с кем?
– Что-о?
Бурей озверел мгновенно и вздыбился над столом как атакующий медведь. Сучок даже не пошевелился, а лишь издевательски поинтересовался:
– Может, и по нужде вместо меня сбегаешь, или есть вещи, которые все же самому делать надо?
– Гр-р-р… – Бурей еще некоторое время покачался на задних лапах (иначе не скажешь!), нависая над столом, потом тяжело осел на скамью. – Дурень лысый… убить же мог…
– А и убил бы! Пьяному умирать легко, не страшно. Наливай, умник волосатый… вот видишь, опять не промахнулся!
– Чтоб тебя…
– Согласен! – Сучок вознес чарку над столом. – Давай, Серафимушка! Чтоб меня!
Два голоса – басовитый рык и хрипловатый тенор – старательно выводили слова песни на совершенно непривычный, даже какой-то неправильный, но берущий за душу мотив. Певцов совершенно не смущало, что они повторяют одно и то же в пятый или шестой (а может, и в десятый) раз. Первый-то раз звучал только один голос, а второй только подрыкивал, да и то не в лад. Но потом дело пошло. Сейчас уже никто не сбивался, и песня лилась свободно.
– Душевно… – пробормотал Бурей. – Не по-нашему как-то, но душевно.
– Михайла ребят своих учил, а я запомнил. И что за парень? Все у него через задницу, но получается, рубить-колотить… и даже хорошо бывает. Вот как сейчас.
– Да, хорошо… Знаешь, Кондраша, а ведь он меня убить должен. Пророчество такое.
– Наплюй, Серафимушка. Михайла всякие пророчества на хрену вертел. Бабы болтают, что его никто заворожить не может. Ни Настена, ни Нинея… и попа он не боится. Веришь, мальчишка, сопляк, а бывает… как сказанет что-нибудь, как глянет, сам себя сопляком чувствуешь. Нездешний он какой-то…
– Здешний он, Кондраш, здешний. Я сам видел, как его крестили. Прямо в купель напрудил, зараза мелкая. Родиться не успел, а уже все не как у людей… Так и дальше пошло-поехало.
– Кондраш, у тебя мечта есть?
– Угу. Выкупиться и артель выкупить. Сам же знаешь.
– Не, Кондраш, это не мечта, это работа, которую сделать надо, и сделать можно. А мечта… это вот так, что, может быть, и не сбудется никогда, а думать об этом все время хочется.
– И у тебя такая мечта есть?
– Угу.
– А про что? Не, Серафим, если не хочешь, не говори…
– Тебе можно, Кондраш… ты поймешь. Как ты про цветок-то…
– Это не я, это регент. Я только повторил.
– А я и повторить не смог бы… Только ты, Кондраш, как от себя рассказывал… Я видел. Чужие слова так не повторяют.
– Вот о любезной-то я и мечтаю, Кондраша.
– А я думал… об ребеночке…
– Ребеночек, Кондраш, само собой… только без любезной… пробовал я уже, ничего путного не