жгло ее так же, как железо в горне, но оказаться слабее дочери – погубить все. Вот и получалось вместо «доченька, милая, кровинушка моя, да кто ж тебя изобидел?» – «я хочу знать…»
Настена сначала спросила, а потом поняла, что не вовремя – сказалось эмоциональное напряжение: они как раз подошли к дому, и у Юльки, пока проходили в калитку да заходили в дом, был повод не отвечать. Войдя в жилую клеть, дочка уселась на лавку и, уставившись взглядом в пол, принялась переплетать перекинутую на грудь косу. Еще один тревожный признак. Движения рук, наново переплетающих нижнюю часть косы, были характерны для всех девиц без исключения. Означать они могли все, что угодно: чисто машинальное, привычное действие; способ занять руки, когда не знаешь, куда их девать; кокетство при общении с парнями; томную меланхолию, сопровождающую девичьи грезы, и т. д. и т. п. – существовало множество оттенков и нюансов. Только вот Юлька не делала этого никогда: от проблемы «куда девать руки?» Настена избавила дочку внушением и объяснениями давным-давно, к кокетству она склонна не была, да и вообще ни в какие нормы и правила не вписывалась – то-то подружек среди ратнинских дев у Юльки не было ни одной.
Так хотелось сесть рядом с дочкой, обнять… Настена пересилила себя и занялась домашним хозяйством – разворошила и вздула угли в печи, подвигала туда-сюда горшки со снедью, протерла и без того до белизны выскобленную чистую столешницу. Взялась за веник, но подметать было нечего; принялась перебирать развешенные для просушки пучки трав, но, поняв, что даже не смотрит, за какие травы берется, вздохнула и села напротив дочери, положила локти на стол, сплетя между собой пальцы, и очень внимательно вгляделась в Юльку.
– Так что же случилось, Гуня?
Ласковое прозвище «Гуня», звучавшее в устах Настены только в моменты особой душевной теплоты и близости, было маленьким секретом «кодового языка» матери и дочки. Настена употребила его непреднамеренно – само вырвалось, но оказалось, что вырвалось правильно и вовремя – Юлька отозвалась:
– Мы с Мишкой поругались…
– Удивила… а то вы раньше ни разу не ругались!
– Не поругались… не знаю, как сказать… – Юлька подняла голову, блеснув мокрыми дорожками на щеках. – Нету такого слова… мама, это – насовсем…
– Понимаешь, значит, что сама беду накликала? Перешагнула черту, которую нельзя переходить? – Настена читала в глазах дочери и всем ее облике такое, о чем и сама Юлька представления не имела: ей ли, ведунье, не уметь, дочке ли пытаться утаить что-то от матери? – Да, он теперь не будет ТАК смотреть – на тебя одну, не будет ТАК улыбаться – тебе одной. Вообще на тебя глядеть не станет.
Настена била словами наотмашь, не жалея, потому что… жалела. Не впервой (сколько женских и девичьих слез пролито было в лекарской избушке!), но впервые такое пришлось делать с дочерью. Била, в сущности, самоё себя, но иначе было неправильно и невозможно.
– И вернуть уже ничего нельзя! Знаю, Гуня: хочешь вернуть. Но не вернешь.
И тут Юльку наконец прорвало! Будто ветром сорванная с лавки, то ли с криком, то ли с рыданием, она кинулась к матери в сами собой, помимо воли Настены, раскрывшиеся объятия и, перемежая слова всхлипами и плачем, заговорила хоть и прерывисто, но не бессвязно – острый ум не поддался даже истерике:
– Мама! Я же не первая… такая дура… Ты же все можешь, все умеешь… Что же мне теперь?.. Как все будет?.. Ты все знаешь, есть же средство… Что делать, мама?!
Ну вот: уже не сестра и не выжившая из ума старуха… Все вернулось на круги своя, жизнь вообще любит водить людей по кругу, и не всякому дано круг этот разорвать. Так же, как и не дано знать: к счастью этот разрыв или к беде. Но, Макошь Пресветлая, до чего же сладкими порой бывают слезы, как легко они размывают панцирь воли и тайных знаний, способный выдержать почти любой удар судьбы!
В маленькой избушке, спрятавшейся от посторонних глаз за прибрежными деревьями, плакали, облегчая душу, две женщины…
Солнце уже скрылось за деревьями, но его лучи еще подсвечивали редкие облака, словно разметенные в вышине гигантской метлой. Глядя на них, знающие люди сказали бы, что нынешняя ночь, а может быть, и завтрашний день будут ветреными. Только вот заниматься метеорологическими наблюдениями было некому. Стариков, традиционно снабжавших односельчан метеопрогнозами, прибрала недавняя эпидемия, а приближение непогоды воины ратнинской сотни и сами прекрасно чувствовали старыми ранами, практически независимо от возраста.
Люди и животные заканчивали дневные дела и готовились к ночи. Мужчины прибирали инструменты и снасти, готовили что-то для завтрашних работ да поторапливали мальчишек, припозднившихся с выездом в ночное, бабы снимали с веревок белье, ставили киснуть молоко на ночь, собирали на стол к ужину… да мало ли дел по хозяйству: делай – не переделаешь. Отец Михаил, с немалым облегчением проводив тетку Алену восвояси, мрачно взирал на накрытый стол и аккуратно устроенную постель, терзаясь сомнениями и разрываясь между необходимостью исполнять предписание епископа Туровского и потребностью провести ночь в молитвенном бдении, разумеется, натощак. Коровы жевали жвачку и шумно вздыхали над своей коровьей судьбой, собаки самозабвенно чесались, выкусывали блох из шерсти и заинтересованно принюхивались к запахам еды, струящимся из открытых дверей и волоковых окошек, куры копошились и квохтали, обсиживая шестки – всяк знал свое место и дело, от веку привычное и неизменное.
Настена и Юлька сумерничали, не зажигая света, – сидели на лавке обнявшись, и если бы их увидел сейчас кто-то посторонний, то мог бы и не признать. Обычно строгое, даже суровое, лицо Настены помягчело, обрело черты доброты, даже нежности, а Юлька, обычно ерепенистая и упругая, как занозистая доска, умудрилась свернуться мягким, теплым клубочком где-то у матери под мышкой, уткнувшись носом сбоку в мощный Настенин бюст.
Мать и дочь негромко разговаривали. Настена – спокойно, неторопливо, с длинными паузами и обволакивающими интонациями, но не сбиваясь на «лекарский голос», потому что Юлька этот секрет уже знала и пользоваться им умела достаточно хорошо. Юлька – иногда сбиваясь на взволнованную скороговорку, но и ее собственная поза и умиротворяющее тепло, исходящее от матери, настолько не соответствовали торопливой речи, что, начав частить, юная лекарка почти сразу же сбавляла темп, невольно копируя неторопливый говор матери.
– Так что же случилось, Гуня? – Настена, все так же обнимая Юльку одной рукой, другой заправила за ухо дочке выбившуюся прядь волос. – Что ты такое сотворила, что самой теперь тошно? А?
– Я его стукнула… сильно… туда…
– За дело хоть?
– За дело! То есть я тогда думала, что за дело, а потом… да я вообще тогда не думала! Так неожиданно все…
– Ш-ш-ш… – Настена вроде бы ласково погладила дочь по волосам, а на самом деле слегка придержала начавшую поднимать голову Юльку. – Не спеши, Гуня, ты же чувствуешь Мишаню, можешь понимать больше, чем глазами видно. Давай-ка с самого начала: с чего все началось…
– Да, чувствую… он мне так в спину дал… не телесно – мысленно, я думала, убьет. Как сбежала, не помню.
– Ну уж и убьет. Хотя… Мишаня может. – Настена помолчала, раздумывая. – И все ж, с чего у вас началось? Ты не спеши, вспоминай не только то, что он сказал или сделал, но и что при этом чувствовал, думал. Ты же можешь.
– Могу… а тогда не могла – злая была очень. Он с Мотьки все заклятия снял, даже те, которые мы не смогли… И наши тоже снял.
Рука Настены, лежащая на плече у Юльки, чуть заметно дрогнула, но голос она сумела сохранить спокойным:
– Все? И наши тоже?
– Угу.
– Как с Татьяны?
– Даже легче, мама. – Юлька подняла глаза и выглянула из-за Настениной груди, как зверек из норки. – Помнишь, он после Татьяны в беспамятство впал? А тут даже и не почесался.
– И что ж ты?