Аристарх ее иногда, как пугливую лошадь, окорачивает. Нет, не годится.
– А другие? Ты вот поминала: вдову Феодору, Любаву – жену десятника Фомы, Минькину мать…
– Феодора… не знаю. Чем-то она светлых богов прогневила или… Христа. Чтобы так жизнь бабу била… просто так не бывает. Ты погляди: мужа и среднего сына в один день в бою убили, старший сын ратником не стал – с детства с клюкой шкандыбает, а в сырую погоду, так и на костылях, родители в моровое поветрие преставились, уже второй внук подряд до года не доживает. Нет, держится она хорошо, горю себя сломить не дозволяет – за то и уважают ее. Но я-то вижу: зимняя вода у нее в глазах, и на кладбище чаще… чаще разумного ходит.
Любава могла бы, но… – Настена невесело усмехнулась. – Вишь, как выходит, Гуня: у каждой свое «но» имеется. За Фомой у Любавы уже второе замужество, и она на четыре года старше мужа. Сейчас-то ничего – Фома заматерел, седые волосы в бороде проклюнулись, а раньше очень заметно было. И как-то она очень уж в мужние дела вошла: вот повздорил Фома с Корзнем, и Любава на всех Лисовинов исподлобья смотрит. Порой до смешного доходит, мужа в краску перед другими вгоняет. Недавно принесла Лавру в кузню мужнину кольчугу – несколько колец попорченных на подоле заменить… Разве ж это дело, вместо мужа за оружием следить? Сыновья, уже женатые, чуть не в голос воют, так она их материнскими заботами извела. Невесток, как девчонок-неумех… Привыкла старшей в семье быть, ничего не поделаешь, но если меры в чем-то одном не знаешь, то не знаешь ее и во всем. Так-то!
– А Минькина мать?
– Медвяна… э-э, Анна-то? Может! Молода пока, но лет через десять – пятнадцать сможет, вернее, смогла бы, но… Вот видишь, и здесь свое «но». За чужака она замуж выходит. Сама пришлая, хоть и сумела стать своей, и замуж за пришлого пойдет. Пойдет-пойдет! – отреагировала Настена на легкое шевеление дочери. – Сама же рядом с ними живешь, все видишь.
– Ага, тетка Анна прямо расцвела вся, лет на десять помолодела, а дядька Алексей… он такой… он весь… как глянет… – Юлька явно затруднилась с подбором эпитетов.
– Умен, силен, яр… – Настена Юлькиных затруднений не испытывала, – жизнью битый, но не сломанный, ликом и статью истинно Перун в молодости!
– В какой молодости, мама? У него половина волос седая!
– Э-э-э, дочка, бывают седины, которые не старят, а красят…
– Ма-а-ма! Да ты никак сама в него…
– Дури-то не болтай! – оборвала Юльку Настена и тут же устыдилась горячности, с которой прикрикнула на дочь. Сама по себе эта горячность говорила больше, чем слова, и не только Юльке, но и самой Настене. И уж совсем затосковала лекарка, когда поняла вдруг, что оправдывается: – Влюбилась не влюбилась, а… оценила… по достоинству. К тому ж лучше других умственное и телесное здоровье вижу… Да и не старуха я, в конце-то концов, на год моложе Аньки!
– Ой, мамочка…
– Да не ойкай ты! Не бойся, глаза выцарапывать мы с Анькой друг дружке не будем, еще не хватало из-за козла этого! Рудный воевода, руки по локоть в крови, семью не сберег, в бегах, как тать, обретается, у бабы под подолом от бед упрятался!..
Настену несло, и она не находила в себе ни сил, ни, что самое ужасное, желания остановиться, хотя со все большей отчетливостью понимала, что ругань выдает ее сильнее, чем только что высказанные в адрес Алексея комплименты. Выдает себе самой, потому что еще сегодня, еще полчаса назад, ей и в голову не пришло бы задуматься о том, как сильно зацепил ее беглый сотник переяславского князя Ярополка. И разговаривала-то с ним только два раза (из них один – ругалась), и вереницу чужих смертей в его глазах угадывала, и… Спаси и помоги, Макошь Пресветлая, не рушь покой, ведь смирилась же с долей ведовской, утвердилась на стезе служения тебе, богиня пресветлая… За что ж меня так? Или это – награда? Наградить ведь можно и мукой – сладкой мукой, Макошь это умеет…
Настена, наконец, замолчала, закусив нижнюю губу, навалилась боком на стол и подперла горящую щеку ладонью. Вяло удивилась про себя: когда ж это в последний раз было, чтобы щеки так горели? Давно, даже и не вспомнить. Юлька довольно долго молча сопела, ерзала на лавке, потом, наконец, не выдержала:
– Мам, ты же ведунья, ты, если захочешь… он сам на карачках к тебе приползет и объедки у крыльца подбирать будет! Ну, хочешь, я как-нибудь подстрою, что он на тетку Анну и смотреть не захочет? Можно же что-то такое придумать…
Юлька еще что-то говорила, строила совершенно фантастические планы… Настена ее не слушала, размышляя о том, что легко поучать других: «пределы дозволенного», «стену выстроишь», первый шаг, второй… А придет, откуда ни возьмись, вот такой Рудный воевода, будто моровое поветрие для тебя одной, и куда вся премудрость денется?
– Хватит! – прервала она Юлькины рассуждения. – Он сам кого хочешь на карачках ползать заставит. Не вздумай и правда вытворить чего-нибудь, уже и без того наворотила, не знаешь, как и разгрести. Давай-ка свет зажги да поешь. Там в печи репа с копченым салом запарена, не остыло еще, наверно.
Юлька, понимая, что спорить бесполезно, засуетилась по хозяйству: раздула сохранившиеся под пеплом угли, запалила лучину, принялась собирать на стол, потом спохватилась, выложила в плошку немного еды и выставила в сени – домовому, чтоб не обиделся. Настена, глядя на прыгающую по стенам тень дочери, непонятно с чего подумала, что сейчас такие же плошки стоят во всех домах Ратного, какие бы истовые христиане в тех домах ни жили. Даже в доме попа, втайне от хозяина, Алена выставляла в сенях угощение для домового. Отец Михаил однажды застал ее за этим занятием и был так возмущен, что даже повысил голос, но тут же впал в ступор, когда Алена предложила, раз уж это жилище священника, осенять плошку с едой крестным знамением и читать над ней краткую молитву, мол, домовой существо мелкое, длинную молитву на него тратить – больно жирно будет.
– Мам, а молочка нет?
– Я ж не знала, что ты придешь, киснуть поставила – творог откинуть хочу. Сделай себе сыта, вон мед на полке стоит.
– А! – отмахнулась Юлька. – Воду греть… обойдусь. Бери ложку, мам, тоже ведь не ужинала.
Настена нехотя поковырялась в горшке ложкой, аппетита не было, зато ничего не евшая с утра Юлька управлялась за двоих. Стоило, пожалуй, продолжить беседу – крутящиеся в голове мысли все равно уснуть не дадут, а Юлька, похоже, сонливости еще не ощущала.
– На чем мы остановились-то, Гуня?
– Фто, мам? – отозвалась Юлька с набитым ртом.
– Прожуй, потом говори! Я спрашиваю: на чем у нас разговор-то прервался?
– На том, что Добродею заменить некому. А может быть, ты сможешь, мам?
– Годами я не вышла для такого дела.
– Ну и что? К тебе же со всякими делами ходят: с жалобами, за советом, просто так поговорить. Как Добродея померла, наверно, еще больше приходить стали?
– Стали, но такое дело не сразу творится – годы должны пройти, хотя… придется, наверно. Если пойти не к кому, пойдут туда, куда не следует.
– Это куда?
– Да к той же Нинее! – Настена качнула головой в сторону южной стены избы, словно прямо за ней располагалась Нинеина весь. – Она и так уже на Михайлу глаз положила, не хватало еще, чтобы в ратнинские дела влезать начала!
– Вспомнила! – вдруг встрепенулась Юлька. – Ты сказала, что мы с Минькой в людских глазах похожи, а чем похожи, не объяснила.
– Похожи? – Настена попыталась восстановить нить разговора, который уже давно ушел в сторону. – Да! Вспомнила! Я тебе объясняла, что мы, лекарки, нужны, но нас опасаются. Вот и Михайла нужен, но и его опасаются. Добро бы только его книжные знания да рассудительность не по возрасту. Хотя и это уже само по себе странно, а непонятных странностей люди у нас не любят. Поначалу-то немногие замечали: дед его, дядька Лавр, мать – само собой, Нинея – куда от нее денешься? Еще поп, хоть и видит все навыворот, да толкует по-дурацки. Потом уж по всему селу разговоры пошли, когда Михайла с тетки Татьяны волховские чары снял да об невидимого демона нож сломал… Хм, выдумают же! По мне, так больше косе на длинной ручке удивляться надо бы да домикам для пчел.