быстро котелок оказался одетым Доньке на голову. Баба взвизгнула, попыталась сбросить посудину с головы, но дедов кулак припечатал сверху так, что котелок наделся по самые брови, а Донька уселась в снег и, кажется, на какой-то момент потеряла сознание. Дед на этом не успокоился, а ухватив подвернувшуюся под руку лыжу, продолжил экзекуцию. Спасла Доньку только шустрость: даже на четвереньках и с котлом на голове, она передвигалась по снегу быстрее, чем дед на протезе.
Народ, наблюдавший дедову педагогику, развлекался от души. Донькино семейство в Ратном не любили. Да и семейство-то было — она, да муж. Муж, носивший звучную кличку Пентюх, был дураком. Не юродивым или дебилом, а обычным дурнем и растяпой. Про таких говорят: «Руки из задницы выросли». Если случался пожар, то начинался он с дома Пентюха, если огород зарастал лопухами, то, конечно же, у Пентюха, если заболевала скотина, переставали нестись куры, проваливалась крыша, или случалась еще какая-то неприятность, вследствие разгильдяйства, то опять же, в первую очередь, у Пентюха. Даже забор у него падал, если не каждый год, то через два года на третий — обязательно.
И жену-то — Доньку — он приобрел себе не так, как все люди, а выпросил у Бурея ненужную тому бабу. Пользы от такой женитьбы Пентюх, разумеется, не поимел никакой. Единственным талантом Доньки было умение настаивать бражку из чего угодно, болтали, что даже из навоза может. Единственного ребенка, которого она умудрилась родить, Донька сама же и загубила, уронив, с пьяных глаз, в колодец. Бабы ее тогда чуть насмерть не забили коромыслами.
— Деда, за что ты ее?
— А ты не видел?
— Так я же спиной сижу!
— Принесла, Ядрена Матрена, пальцы жирные, к морде каша прилипла! Это она мясо из каши вылавливала и жрала по дороге! Да что б я после такого есть стал!
— Михайла! — Дед, похоже, отвел душу и немного успокоился, — ты чего это с крестом учудил? Я даже не поверил сначала. На кой тебе этот пьяница здался?
— Он Чифа подобрал, вон в той волокуше под сеном лежит.
— Из-за пса крестными братьями становиться?
— Мы купеческую охрану обучать собираемся, а Илья обозное дело хорошо знает. И Младшей страже свой обозный старшина нужен… пока.
— Пока что?
— Пока не понадобится обозный старшина для твоей боярской дружины. Он дело знает и умен, а что пьет, так под Буреем любой сопьется. У Ильи голова светлая, а применения ей нету, а начнет пацанов обучать, так и к чарке меньше тянуть станет… может быть.
— Тебе бы настоятелем в монастыре для убогих быть, вот бы светлых голов насобирал! Кхе! Ладно, посмотрим. А что? Если Бурея пацанов учить поставить, так они с перепугу от его рожи заиками поделаются!
— Дело не только в этом. Бурей твоим человеком никогда не станет, он — сам по себе. А Илья… Илью можно своим сделать и пользы от этого может много оказаться. Понимаешь, деда, мы ему другую жизнь открыть можем, не такую от которой он в пьянку прячется. Не было у него до сих пор ни на что надежды, а теперь появится. Если я все правильно понимаю, он за это нам как пес служить будет.
— Кхе! Я же сказал: посмотрим… А это еще, что за явление?
Возле саней стояла женщина лет тридцати с небольшим, судя по одежде, из Куньего городища. Вся она была какая-то аккуратная, благообразная, крепенькая, улыбалась приветливо. В руках женщина держала деревянный поднос, накрытый чистеньким белым полотенцем с вышивкой по краю. Контраст с Донькой был настолько разительным, что Мишка почувствовал, как у него на лице невольно появляется ответная улыбка.
— Откушайте, Корней Агеич, Михайла Фролыч!
Женщина ловко пристроила поднос на санях, сняла полотенце и на свет явились две миски с кашей, еще одна мисочка с солеными грибочками и две глиняных чарки от которых поднимался ароматный медовый пар. Тут же лежали два ломтя хлеба и стояла деревянная солонка.
— Кхе! Кто ж ты такая, красавица?
— Из городища я, Листвяной зовут, вы ешьте, остынет же.
— Благодарствую, Листвянушка. — Настроение у деда исправлялось прямо на глазах. — А Татьяне дочери Славомира ты, случайно, родней не доводишься?
— Если и есть родство, то дальнее. Я к тебе Корней Агеич в родню не набиваюсь.
— Кхе! Жаль. Грибочки у тебя отменные, сама солила?
— Сама, и хлеб пекла тоже я.
— Что скажешь, Михайла?
— Вкусно, деда!
— И все?
— Матери помощница нужна, семья-то увеличивается. Такую бы хозяйку к нам.
Листвяна словно ждала мишкиной реплики.
— О том и просить хочу, Корней Агеич, челом бью: возьми к себе с семейством.
— А велико ли семейство?
— Пятеро нас. Старшему сыну шестнадцать. Второму сыну и дочке по пятнадцать. Еще одному сыну двенадцать.
— А муж?
— Медведь заломал, осенью четыре года будет…
— Кхе! А хозяйство большое?
— В том году семь поприщ земли подняли, две коровы, две лошади, мелкая скотина. Хозяйство справное было, к дочери сватались уже.
— Кхе! И все — без мужика?
— Так дети почти взрослые, помогают.
— А сама-то, чай, не из Куньего?
— Нет, я сама с лесного хутора, изверги мы.
— И из какого же рода изверглись?
Женщина впервые за весь разговор смутилась, опустила глаза.
— Может, помнишь: отец твой по Велче ходил, за побитых купцов карал?
— Эко ты время вспомнила, сама-то еще и не родилась, поди!
— Я уже на хуторе родилась. Мы еще до того из рода ушли, но разговоров много было, боялись, что и нас найдете.
— И чего ж именно ко мне захотела?
— А чем ты плох? И стряпня моя тебе по вкусу пришлась…
— Кхе! Умно… ответила. Добычу у нас жребием распределяют, но… М-да, ежели челобитье свое перед обществом повторишь… повторишь?
— Повторю!
— Ладно, я к тебе еще по дороге подъеду, поговорим. Благодарствую, Листвянушка, покормила вкусно, поговорила ласково… ступай.
Листвяна быстренько прибрала посуду и ушла, а дед как-то очень уж задумчиво проводил глазами ее удаляющуюся фигуру.
— Деда, Лука весь дозор доли лишил. — начал Мишка.
— Угу.