это не удивляет меня.
Чувствуется, что художник затронул любимую тему и готов разговаривать об этом как угодно долго. Не могу сказать, что живопись интересует меня. Я пытаюсь сменить тему.
– Как вам нравится наш городок? – спрашиваю я. – Многие находят его весьма привлекательным.
– Какой городок? Как называется?
– Морайра, – удивленно говорю я. – Вы что, не знаете, где находитесь?
– Ну так, догадываюсь… – машет он в воздухе рукой. – Испания, что ли?
– Да, – говорю я, всё более изумляясь. – Вы где остановились? В гостинице?
– Не-а.
– А где? Снимаете апартаменты?
– Да нигде. Я ненадолго зашел. Вот выпью и домой пойду. В Жуковку.
– Как пойдете?
– Да так же, как и пришел. Собственными ножками. Пешком.
Все-таки его начинает забирать. Он несет чушь.
– И как же вы шли пешком? – я решаю подыграть ему в дурацкой шутке. – Через Аликанте, наверное? Тут недалеко: всего-то сто двадцать километров…
– Сто двадцать? – он чешет в затылке. – Нет, друг. Это, пожалуй, далековато будет, в тапках далеко не уйдешь. – Он выпрастывает ногу из-под стола и я наконец-то понимаю, что за обувь на нем – стоптанные домашние шлепанцы розового цвета, скорее женские, чем мужские. – Знаешь что, приятель? Давай еще по полстакана, и пойду я. В мастерскую к себе. А то моя хавронья меня хватится.
– Хавронья?
– Ну да. Это я жинку свою так называю. Нюх у нее на это дело – если я с кем-нибудь за воротник закладываю, орать начинает, скотиной меня называет, бывает, поленом огреет. Так что извини…
Я молча нацеживаю текилы из бутылки в стаканы. Выпиваю так же как он – залпом опрокидываю в рот противную жидкость и чувствую, как она закручивается в глотке маленьким водоворотом. Проглатываю автоматически, почти бесчувственно.
– Вот теперь хорошо! – Художник откидывается на спинку с удовлетворенным видом. – Жаль, что у вас здесь нельзя надолго остаться. Миленько тут у вас. Представляешь, как здорово было бы – зависнуть на недельку. А так – тяпнул пару стаканов и бегом домой. Разве это жизнь?
– Ничего не понимаю, – чувство, поднимающееся в моей душе, нельзя уже назвать любопытством. Скорее, это ужас, вызывающий оцепенение. – Объясните мне, что происходит. Пожалуйста!
– А чо ты можешь понимать? – бородач перевешивается через стол, дышит на меня перегаром и чесноком – Без толку тебе объяснять. И вообще, тебя на самом деле нет. Нет! Понял?
– Как нет?
– А вот так. Щас увидишь…
Он тяжело поднимается на ноги и бредет прочь. Добирается до стены и проходит сквозь нее.
Стена перестает существовать, превращается в огромное окно, провал в пространстве. Я вижу в этом окне мастерскую художника – огромную, с чудовищно увеличенными предметами. Печка, обмазанная белой известкой, грубо сколоченный стол, заваленный скрюченными выжатыми тюбиками из-под краски. Мольберты с незаконченными картинами расположились вдоль бурых бревенчатых стен. Кажется, что наше кафе стоит на столе в мастерской – как комната-клетка Гулливера, попавшего в страну великанов.
Мне положено разинуть рот от изумления, но челюсти потеряли подвижность. Я пытаюсь пошевелить рукой, но не могу. Я не дышу, сердце мое перестает биться.
Вдруг я понимаю: я нарисован, распят в неподвижности на плоском холсте. И всё, что окружает меня в кафе – тоже нарисовано. Люди изображены небрежно, схематично, один только я прописан тщательно, в манере, близкой к фотографии. Гиперреалистической манере.
Я начинаю понимать, откуда взялись все мы, сидящие в заведении 'Нена', что на площади Лос Пескадорес.
На столе художника, в его мире, я вижу раскрытый журнал. На глянцевой цветной фотографии изображен интерьер кафе «Нена». Моего кафе. Подпись под фотографией гласит: «На Коста-Бланко к вашим услугам множество замечательных кафе и ресторанов».
Я понимаю, почему художник не знал, как называется наше заведение и даже город. Это всего лишь фотография
Я вижу на фотографии людей за столиками – тех самых, что окружают меня сейчас. На фотографии нет только меня.
Художник сам придумал меня – нарисовал таким, каким я был нужен ему. Вылепил мне лицо персоны, жаждущей пригласить кого-нибудь к своему столу и угостить выпивкой.
Я пленник. Раб, годный лишь для того, чтоб поднести стакан своему хозяину.
Моя миссия закончилась. Осознание этого не добавляет секунд к моему существованию. Гигантские руки художника сдирают мой мир с подрамника, сворачивают его в трубку холста и бросают в огонь.
Сергей Можайский сидит на корточках у печки и тупо смотрит, как догорает холст. Пьяная отрыжка никак не проходит.
Чертов гастрит. Да что там гастрит, понятно, что там давно уже язва. В желудке. Одна или несколько. А уж сколько язв в душе – не сосчитать. Язв кровоточащих и не дающих спать, есть, думать, дышать. Единственное, что еще получается автоматически – ляпать репродукции один к одному. Ляпать их одну за другой для людей, ни хрена не понимающих в живописи, придурков и уродов… Пять одинаковых Рубенсов – это ж надо… Дерьмо!
Гнусное пойло эта текила… Гнусная жизнь… Гнусный дар – умение перерисовывать фотографии так, что они становятся живыми. Интересно, что становится с нарисованными людьми после того, как они сгорают? Да нет, что тут интересного? Сгорают, и все. Гораздо интереснее то, что выпивка у них настоящая…
– Серега! – кулак, не по-женски увесистый, молотит в дверь. – Чего опять заперся? Опять пьянствоваешь, алкаш проклятый! Кто вчера обещал завязать? Управы на тебя нету! Откуда только самогонку берешь? Ну-ка открывай, а то дверь высажу!
– Отвяжись, дура… – бормочет художник. – Хавронья! Убогая деревенская свиноматка! Что ты понимаешь в искусстве?..
Он садится на пол, прислоняется к стене и закрывает глаза. Разноцветные бабочки летают в его голове.
Я стою на улице. Свет фонарей вырисовывает дома ночного городка. Теплый воздух испанского лета наполнен запахом моря. Ветерок дотрагивается до моего лица, ласкает его нежными пальцами.
Я в первый раз вижу этот город. Настоящий, реальный город. Мой город Морайра. Город, в котором я буду жить.
Обитатели этого городка еще не знают, что я существую. Но это не так уж и важно. Завтра я приду к ним, подружусь с ними. Я понравлюсь им. Ведь у меня такое доброе лицо. Я так