бой, начинают они борьбу кулаками, а вскоре без разбору и с великой яростью бьют ногами…
Нет, не оказалось на торгу подходящего уклада, даже криц – и тех не было. Пронька-молотобоец все глаза проглядел, да так ничего и не высмотрел. Может, поздновато пришел? Колокола на Преображенской церкви уж к обедне звонили. Да, верно, что поздно. Ух и ругаться будет хозяин, Платон Акимыч, и рука у него тяжелая – здоров, чертов сын!
Платон Акимыч из всем известной семьи, Узкоглазовых, что издавна на тихвинской земле кузнечным делом промышляла. Узкоглазовых всякий знает, хоть и не такие они богачи, как, к примеру, Чаплины, которые с десяток кузниц держат. У Платон Акимыча поменьше – три, но и то дело! Сам-то Пронька гол как сокол, отца-матери не помнил, знал только, что приходились они Узкоглазовым дальними-предальними родичами-приживалами. В общем, седьмая вода на киселе.
Так бы и мыкался Проша в прислужниках, коли б не уродился таким здоровым. Прямо богатырь – Илья Муромец. В четырнадцать лет уже запросто подковы гнул, в пятнадцать – знатным кулачным бойцом стал, за большой посад против введенских бился, силушку накопил немереную, да и вид имел осанистый, представительный – кряжистый, мускулы буграми, в плечах – сажень косая, так его и прозвали на посаде – Пронька Сажень. Лицо у Проши круглое, добродушное – по натуре своей был он парнем незлым, – кудри рыжеватые из-под шапки вьются, бородка кудрявится, усики, – по виду и не скажешь, что едва шестнадцать исполнилось, куда как старше выглядит вьюнош.
Силен Пронька да покладист, а уж хозяина своего, Платона Акимыча, боится пуще черта, еще бы – всем ему обязан, не черту, Платон Акимычу Узкоглазову. Как стал в силу входить, определил его хозяин на дальнюю кузницу, что у самой реки, в молотобойцы к сродственнику своему, расковочному кузнецу дядьке Устину. Строг был Устин, и учеников, и подмастерьев, и молотобойца держал так же – в строгости, чуть что не так, охаживал вожжами без всякой жалости. Однако и учил на совесть всему, что сам знал.
Не так силен был дядько, как ловок да жилист, а молот в руках его будто пел, да все на разные голоса, смотря по заказу: на подковах – тихонько, динь-динь, на лемехах – наоборот, басовито, словно соборный колокол, на петлях воротных – не тихо, но и не громко, средненько этак, ну а ежели наконечники рогатин приходилось ковать – нечасто, на то оружейные кузнецы были, – то уж тут звук был совсем другим, въедливо-громким, визгливым, таким, что хоть затыкай уши. Прошка в кузне был на особливом положении – не только кувалдой махал, но и – время от времени – посылал его самолично Платон Акимыч к криничным да укладным кузнецам за крицами и укладом. Коли нет уклада, так брали крицы – укладная кузня, где крицы, из болотной руды «выдутые», в хорошие железа (уклад) перековывали, у Узкоглазова имелась, а уж из уклада расковочные кузнецы ковали разные нужные в любом хозяйстве вещи: топоры, лемеха, гвозди… Вот за такими крицами или укладом и посылал Проньку хозяин, как сейчас вот послал… И что же теперь Пронька ему скажет? Нет, мол, ни укладу, ни криц? А Платон Акимыч его за это кулачищем промеж глаз, да так, что только искры посыплются! И между прочим, правильно. Раньше надо было выходить, раньше. Так ведь Проша и вышел раньше… вернее, почти что вышел. Выбрался из курной избенки, где с другими подмастерьями жил, тут-то хозяин, на задний двор за приглядом зайдя, его и приметил: подь, говорит, сюда, Прохор, на вот тебе две деньги, беги на торжище, там шомушские мужики крицы должны привезти. Купи, выбери, какие получше. Да-а… Легко сказать – выбери. Шомушские-то сначала на Большую Романицкую к Чаплиным завернут, а уж потом только – с тем, что останется, – к торгу. Ну и чего? Хозяйским поручением Пронька, конечно, горд был, да не успел и за ворота выйти, как пришлось телегу из грязи вытаскивать. Дедко Федот, возница узкоглазовский, так к парню и кинулся, едва завидел – помоги, мол, Пронюшка! Пронюшка и помог, а куда бы делся? Пока возился да потом от грязи одежонку отчищал – вот и пролетело времечко. На торжище к соборной церкви пришел, а шомушских уж давно и след простыл. Станут они его дожидаться, как же! Однако уходить с площади Пронька не торопился. Шомушских нет, так вдруг да сарожские приедут, в Сароже-деревеньке на болотцах тоже руды знатные. Сторговать да бежать на усадьбу за подводой. Дедко Федот, поди, опять в грязюке застрянет… хотя нет, уж поди засыпали лужицу.
Бродя меж торговых рядов, Пронька распахнул сермягу – всего-то конец апреля, а солнце, гляди ж ты, печет почти что по-летнему. Так вот и в прошлолетось было – а затем вдруг морозы грянули. Вот и неурожай, вот и глад, и мор, на Москве, говорят, людей едят – дожили, прости Господи! Да и здесь, в северных волостях, тоже хлеба не было… Впрочем, конечно, был, да дорог – не всякому своеземцу под силу, не говоря уже о простых мужиках. Рыбой перебивались, дичиной – а уж так хотелось духмяную краюху хлебушка! Да не было. Хотя, благодарствие Господу, в озерах да реках рыбы было полно, а в лесах – дичи. Частенько и кузнечные закидывали сети, тут было главное – не ловить у монастырских тоней, да и так, монахам-тонникам – рыбных обительских ловен блюстителям – на глаза не попасться, иначе потом греха не оберешься – хороший штраф выпишет судебный старец, а то как бы и не батогов.
Походил по торжищу Пронька, так нужного товару и не нашел, пригорюнился. Уселся под березкой у паперти, задумался. Легкий ветерок гнал белые облака по голубому небу, облака отражались в темной воде реки не успевшими растаять льдинами, пахло старым сеном, навозом и молодой листвой. Вокруг соборной церкви зеленела трава, весело желтели мохнатые цветки мать-и-мачехи, а рядом, под забором, напоминая о морозной зиме, еще чернели съежившиеся от весеннего солнца сугробы. Хороший березозол-апрель выдался, теплый, сухой, такой бы и май-травень – ужо успели бы с севом… если было у кого чего сеять. Ну, хоть травы нарастет на сено – и то хорошо.
Прошка вдруг почувствовал голод и, поглядев на обжорные рядки, сглотнул набежавшую слюну. Торговали, конечно, не как в былые времена – калачами, пирогами, блинами, – нет, нынче все больше жареной да печеной рыбкой, вяленым мяском, сушеными грибами, ягодной – с прошлогодней клюквы – бражкою, но все равно поесть было что. Прохор иногда задумывался: как же это так получается, что по всей святой Руси страшный голод, такой, что люди кору на деревьях едят и сами на себя охотятся? Ну, неурожай, оно понятно – ни полбы, ни гречихи, ни хлебушка. Но что, в реках да озерках рыбы меньше стало? Или зверь лесной да птицы все перемерли? Ну, нет хлеба, так ведь не единым хлебом сыт человек – можно и грибами, и ягодами, и рыбой с дичиной подкрепиться. С чего ж тогда такой голод? Вопрос этот Пронька даже дружку своему, Митьке Умнику, известному грамотею, задал.
Митька аж закашлялся:
– Ну ты и спросил, Проша! Вот скажи-ка, сколько на большом посаде дворов?
– Гм… – Пронька задумался. – Ну, может, около сотни…
– «Около сотни», – передразнил Митька. – Еще двадцать лет назад сто сорок пять было, а сейчас, считай, сотни две.
– Ну, пусть так, – согласился Прохор. – Только я чего-то не пойму – при чем тут голод?
– А при том, Прошенька, что в Москве-то, во Владимире, Курске не сотнями, тысячами дворы считают! Ты прикинь – столько людей! И деревни там не в один двор, земли-то благодатные, народу – тьма. И все житом кормились. А как не стало жита? Рыбу да дичину всю быстро съели. А потом?
Прохор вздохнул:
– Друг за дружку принялись, сыроядцы. Ох, прости, Господи.
Вспомнив приятеля, Пронька встрепенулся. Вот бы к кому и зайти! Уж Митрий-то живо придумает, как с крицами быть. Умный. Правда, прежде чем совет дать, попеняет, мол, привыкай своим умом жить, не все кулаками. Да что тут самому думать – тут и думать нечего. Коли криц на торжище нет, так вернуться домой да обо всем по честности доложить хозяину, мол, так и так, не успел к шомушским. Платон Акимыч, конечно, разорется, угостит тумаками, ну, не то страшно, что побьет, а то, что доверять перестанет, ужо в следующий раз не Прохора, а кого другого по делам важным пошлет. Плохо. Инда, и впрямь к Митьке зайти, посоветоваться? Ох, неохота на малый посад, через речку, перебираться – там же, почитай, все враги, введенские. Ух, сколько их попадало под горячую руку во время боев кулачных, всяко бывало, и так, один на один, и стенка на стенку. Ну, ничего, если и нападет по пути пара-тройка – отбиться легко, вот только бы десяток с кольями не набег. Да не набегут, поди, все ж каждый при деле. Да, надо, надо к Митьке зайти!
Решив так, Прохор повеселел, поднялся на ноги и, весело насвистывая, направился к броду. Широкая Белозерская улица истекала пылью, поднимавшейся из-под неспешно пробирающихся возов. По левую руку