Капитон оторвал ему ноги от земли, оставив около сажени свободного пространства, и потом дружелюбно хлопнул мозолистой ладонью по копчику.
— А-а! — руки чародея вывернулись в суставах, и на лице мгновенно выступили крупные капли пота. — Ру-уки-и!
— Мы хотим знать, иноземец, — четко и раздельно произнес Зализа. — Правду ли ты говорил о задуманной Волошиным крамоле, или это был бесчестный навет?
— Ну, — взялся за свой привычный инструмент Капитон. — Доносчику первый кнут?
Воевода кивнул. Кнут звонко выщелкнулся в воздух и обвил тощее тело чародея. Тот коротко вскрикнул на истошной ноте, и обмяк.
— Умер? — вскочил из-за стола опричник.
— Жив, Семен Прокофьевич, — приоткрыл ему глаза палач. — Сейчас, освежим.
Он подтащил на середину комнаты бадью, зачерпнул воды и плеснул хиппи в лицо. Тот дернулся, приподнял голову, обвел всех мутным взглядом и внезапно отчаянно задергался на веревке, брыкаясь ногами:
— Не-ет!!! — вывернутые руки хрустнули, и он обмяк снова.
— Нашел доносчика, — хрипло захохотал со своей стороны боярин Волошин.
— Ну что там, Капитон? — рявкнул воевода. Палач суетился возле хлипкого чародея и после долгих усилий привел его в чувство — но стоило кнуту взвиться в воздух, как иноземец немедленно снова обмяк. Следствие необратимо превращалось в глумление над правосудием: чтобы продолжить расспрос Харитона Волошина, требовалось убедиться, что донос на него правдив — а доносчик не поддается допросу с пристрастием, лишаясь разума от одного вида капитоновского кнута.
— Оставь его, — сдался, наконец, воевода и поднялся со своего стула. — Как поступим, Семен Прокофьевич? Второй доносчик насмерть угорел, его честность тоже не проверить. А допросные листы что? Бумага. Правду свою человечек делом должен подтвердить, на дыбе от нее не отказаться. Сейчас я боярину Харитону больше верю, он в прошлый раз противу своей честности за весь вечер на дыбе слова не сказал. Такую силу только истинная правда дать может.
— Правда… — задумчиво повторил Зализа. — А кто еще ее знать может, Павел Тимофеевич?
— Челядь в усадьбе знать может, — задумчиво пробормотал воевода. — Среди нее сыск свести надобно. Жена его может знать. Дочку также допросить надобно.
— Нет! — дернулся на веревке Харитон Волошин. — Алевтину не трожьте! Не знает она ничего!
— Чего не знает? — моментально встрепенулся Кошкин и пнул кулаком подьячего в спину: пиши. — О чем она рассказать может?
— Ни о чем! — застонал на дыбе боярин, словно вместо кнута его подвергли еще более страшной пытке. — Не знает она ни о каких крамолах.
— Ты боярин, коли сказывать начал, так продолжай, на половине не останавливайся, — посоветовал воевода.
— Лишнего сыска проводить не заставляй. Все равно истину достанем.
— Не надо сыска… — Волошин мучительно замотал головой. — Не надо… Один. Один я крамолу затеял… Никто не знал. Потому и колдунов я в глуши собирал, что никто в усадьбе о чародействе моем не знал. Ни одна душа. Таился я от каждого, и от жены своей Полины таился, и от дочки. Не знают они ничего. Богом клянусь, не знают…
Опричник и воевода одновременно заглянули в допросный лист: успел ли подьячий записать нежданное признание? Не упустил ли чего? Нет, все было правильно, писец не упустил ни слова.
— Капитон, сними их обоих, — распорядился Павел Тимофеевич. — Наше дело сделано. Теперь потребно обоих в Москву, в Разбойный приказ вместе с допросными листами отправлять. Судить и карать — их дело.
Для Северной пустоши история со странным появлением иноземной судовой рати и колдунов на берегу Невы закончилась. Чародеев частью порубил, частью полонил засечный наряд, ратники сами ушли на Березовый остров, зачинщик крамолы найден и схвачен. Остались только две привычные беды — свены и орден. Но с ними порубежники не один век знаются, на русскую землю не допустят. Не впервой.
Глава 20. Сентябрь
Отдохнув внизу, у начала винтовой лестницы, монах откинул темный капюшон, скрывавший совершенно лысую, с несколькими бородавками на темечке голову и, придерживаясь рукой за стену, начал тяжело начал подниматься наверх. Уже не один десяток лет, как тихо, во сне отпустил свою душу к Господу игумен Афанасий, наложивший когда-то епитимью на молодого и излишне шумного послушника; уже покинули этот мир монахи, знавшие первого игумена монастыря или помнившие истинный смысл его указаний — а для Иннокентия так ничего и не изменилось: каждый раз, после утренней и дневной трапезы он идет за аналой и по бесконечным ступеням поднимается на самый верх, в небольшую келью на куполе собора, где ноне хранятся монастырские хозяйственные и летописные книги. Епитимья, воспринятая поначалу как наказание, спустя несколько лет стала смыслом жизни монаха, и он даже в самом дальнем, сокровенном уголке своей души не помышлял снести книги вниз, в одну из освободившихся келий, и вести свои записи там, не тратя силы и время на бесконечное каждодневное восхождение.
Закончилась лестница. Узкий коридор устремился направо, к колокольне, а монах, кряхтя, согнулся, пролез в прямоугольное отверстие, обогнул купол по краю и стал подниматься еще выше, к небольшой комнатке под вскинутым к небу крестом. Еще немного, и он толкнул незапертую дверцу и шагнул внутрь. С облегчением опустился на трехногий табурет, стоящий перед квадратным столом.
Один стол, один писец и книги — больше ни на что не оставалось места в этой маленькой каморке. Зато из восьми окон, затянутых тщательно выскобленным бычьим мочевым пузырем текло достаточно света, чтобы монах мог почти весь год обходиться без свечей.
Иеромонах Инокентий, пытаясь отдышаться, взглянул на страницы открытой перед ним книги:
«Дошли до нас вести, что царь Иван Васильевич взял с собой в поход на Казань Донскую икону Богоматери из Успенского собора в Коломне, и благодаря силе ее чудотворной пала твердыня басурманская. А икону Государь с полными почестями вернул в Москву и поместил в Благовещенский собор.
Дошли до нас вести, что в Холмогорах был пойман купец именем Данилов, замысливший двугривенные пищали числом восемь в Германию отвезть и там продать. Оного Данилова высекли его площади кнутьем и посадили в темницу, а после Троицына дня сожгли.
Дошли до нас вести, что выгорело августа шестого во Пскове Полонище, начиная от Взвоза до Нового Торгу и до Свиных ворот с 12 церквами, и остался цел только Златоустовский Медведев монастырь.
Дошли до нас вести, что заключен новгородцами торговый договор на семнадцать лет с ливонцами. При подписании оного были трое псковских старост, Богдан Ковырин, Назар Глазатой, Андрей Акиндинов. Ливонцам не дозволено держать корчмы на Псковской земле, а псковичам не дозволено установлять цены товарам у ливонских купцов, и ливонцам у псковских колупать