— Да я…
— Государь, отец наш милостивый, — сухо произнес боярский сын, положив тяжелую ладонь Росину на загривок и крепко ее сжав, — в заботах непрестанных о детях своих, дарует тебе, недостойному, добро немалое, а боярыне Анастасии, одной оставшейся, в лице твоем, опору и защиту от невзгод жизненных. И коли ты, Константин Андреевич, от болезни своей еще не отойдя, понять этого не способен, то я об исполнении воли царской позабочусь, и в храм тебя самолично отведу, и на вопросы батюшки за тебя отвечу. И дурак ты, боярин, изрядный, коли милости от кары отличить не способен: вот что тебе, Константин Андреевич, скажу.
— Руку убери, больно.
— Это хорошо, что больно, — злорадно улыбнулся Толбузин, усиливая нажим, и в такт нажимам начал приговаривать: — Государь к тебе милостив, милостив, милостив, а ты, грубиян, даже поклониться ему побрезговал.
— Отпусти его, боярин, — попросила Анастасия. — Болезный он.
— А может, и вправду, — отпустил боярский сын Росина, — пойдешь, кинешься царю в ноги? Отважен Константин Андреевич, коли крамолу чрез муку остановить решился, но безроден ведь? Где же это видано, чтобы служивому человеку родовитую боярыню в жены отдавали? Проведу я тебя. Где государь, знаю. Рынды меня пропустят…
— Я думаю, глупо выглядеть будет, — подал голос Росин, — если Настя сама себе кольцо одевать станет. Я ведь не смогу.
— Понимать хитростей твоих и недомолвок не желаю, — сурово вымолвил Толбузин, отгораживая от него боярыню. — Прямо отвечай: принимаешь ли волю царскую всем сердцем и животом своим, или мысли иные в душе держишь?
— Ты хоть соображаешь, Андрей, — поморщился Росин. — Что пути мне назад после этого уже не будет. Вообще никуда назад: ни домой, ни в Каушту, никуда? Ну как так сразу?
— Ничего разуметь не хочу, — стоял на своем Толбузин. — Прямо ответь: волю царскую принимаешь, или хитрости собираешься измышлять?
— Что ты меня ломаешь, как хребтом через колено?
— Прямо отвечай.
— Ну, в этом во всем…
— Нет, прямо мне ответь, Константин Андреевич, принимаешь волю государеву, или не желаешь ее над собой иметь? — Толбузин отвел руку назад, и задвинул Анастасию себе за спину.
— Ты меня еще на дыбу повесь.
— Надо будет, повешу!
— Не боюсь я ее. Прошел уже.
— Я знаю, — кивнул Толбузин. — Так принимаешь волю государеву?
— Принимаю.
— Принимаешь? — похоже, боярский сын и сам не ожидал, что упрямый собеседник сдастся. — Сердцем и животом?
— И сердцем, и душой, и жизнью. Отдай Настю и перестань тянуть из меня жилы.
— Перекрестись! — продолжал сомневаться Толбузин.
Росин красноречиво опустил глаза себе на руки, и боярский сын спохватился:
— А, ну да… — он отступил, все еще неуверенно посмотрел на Росина, на боярыню. — Так я к Селивестру сейчас схожу, спрошу, где и когда венчать вас станем?..
— Ступай.
— А вы?..
— Мы здесь подождем.
Толбузин потоптался еще немного, потом вышел. Росин попытался согнуть руку в локте, но осуществись желание смог только наполовину.
— Ладонь мне подними, Настя. Щеки твоей хочу коснуться.
Женщина с улыбкой подняла ладонь и прижалась к ней щекой.
— Я про все это в справочниках и учебниках читал, — продолжил Костя. — Осадить, оженить, к месту привязать. И всегда дикостью и варварством считал. А на себе попробуешь… — он усмехнулся, — нормальная жизнь получается. И даже вполне удачная. И сюзерену действительно благодарен, и честно служить готов. Хорошо, что мы с тобой встретились.
— Воля государева…
— Все ты «воля», да «воля». А я тебя просто любить буду. То есть, не так. Я люблю тебя, Настенька, больше всего на свете. И очень тебя прошу: выходи за меня замуж. Ты согласна?
— Да.
Вечером на Москву обрушился дождь. Плотный, густой ливень, водопадами скатывающийся с крыш, превращающий ручьи в полноводные реки, а немощные улицы — в глинистое, грязевое месиво.
Впрочем, по скользкой глине запряженные цугом сани скользили только лучше, а потому свадебный поезд быстро домчал молодых до огороженного частоколом двора и они торопливо метнулись из-под кожаного навеса саней под крышу крыльца. Дворня что-то закричала, но из-за шума дождевых струй разобрать слова было невозможное.
— С Богом, — благословил, не выходя в грязь, спины супругов монах. — Дождь-то какой, боярин.
— Ништо, — с улыбкой отмахнулся Толбузин. — Им ближние дни из почивальни выходить ни к чему. Пусть льет, хлеба поднимает. Хорошее лето выдалось. Спокойное.
Подходил к концу семь тысяч шестьдесят второй год от сотворения мира, именуемый немытыми схизматиками тысяча пятьсот пятьдесят третьим. Мирный год — потому, как слабые наскоки Ордена и Литвы с Польшей, занятых своими спорами, без труда отбили порубежники и местное ополчение, весьма удачно ответные визиты нанеся. Впрочем, на западных границах для Руси соперников давно уже не существовало, как и на восточных, где, пользуясь мирным временем, стрелецкие рати удачно замирили взбунтовавшихся было после ухода Казанского ханства под Русь удмуртов и башкир. Присягнули Руси по воле своей, безо всякого царем принуждения, сибирский хан Едигер, черемисы и черкесские князья. Вяло сопротивлялось малочисленным, но сильным духом отрядам воеводы Пронского- Шемякина ханство Астраханское, и внимание Руси приковывало теперь необъятное Дикое Поле, по весне колышущееся волнами высокой сочной зелени, заливаемое, словно кровью, алыми головками тюльпанов — и к концу года превращающееся в сухой ровный стол, по которому катаются из края в край белые шарики верблюжьей травы.
Именно из этого зеленого моря накатывали черными штормовыми валами орды жадных крымских татар, захлестывали Русь — разбиваясь, как о камни, об остроги и крепости, обтекая города, обращаясь в прах при столкновении с отрядами кованной конницы, и отлынивая назад, снося вместе с собой все то, чего не успели жители спрятать за крепостные стены или укрыть в непроходимых чащобах: людей, скотину, старую рухлядь и нестареющее золото. И как ни хвалились татары своей удалью, как ни угрожал турецкий султан страшной карой всем, кто руку на его крымских союзников поднимет, но Русь от близости и алчности этой стихии начинала уставать.