– Выбор хороший. Воин хоть куда, разве что горяч излишне, – одобрил пан Либоруш.
– Это не беда… И пожалуй, Грая.
– И этого не могу не одобрить. Парень на саблях драться зол, как бес. Давеча шутя попробовали. Он у меня пять из десятка побед взял. И следопыт толковый. Очень одобряю. Опорой будет и спину прикроет, когда нужда придет. Признаться, я его в урядники хотел – у Закоры что-то с середки пашня поясницу крутит. Боюсь, в отставку запросится. А Грай в самый раз.
– Если он тебе нужнее, могу и другого подобрать, – легко согласился Меченый.
– Ну уж нет, пан Войцек. У меня без двоих десять десятков останется. А ты всего пару берешь. Грай и Хватан. На том и порешим. Возврата к этому вопросу больше не будет.
Войцек улыбнулся:
– Знаешь, пан Либоруш, а ведь спервоначала ты мне не понравился. Ой, как не понравился. Думал, хлыща столичного прислали взамен меня, угробит сотню.
– А теперь?
– А теперь вижу, одной мы с тобой закваски. Жив останусь во всей заварухе этой, приеду отблагодарить. Горелки выпьем, а то и вина угорского, если коштов хватит.
– Ты и думать не смей, пан Войцек, – нахмурился Либоруш, – что можешь не вернуться. Вернешься. Тебя дочка ждать будет. Ведь оставишь тут?
– За Граджиной она как за стеной белокаменной, – усмехнулся Меченый. – Да и Радовит присмотрит, в обиду не даст, ежели чего.
– Конечно, – напористо закивал чародей. – Она мне как родная. Жизни лишусь, а Боженку в обиду не дам.
– И я тебе обещаю, пан Войцек, приглядывать, – добавил Пячкур. – Одна пара глаз – хорошо, а две все-таки получше будут.
– Спа-спа-спасибо, друзья, – голос Войцека предательски дрогнул, горло сжалось в спазме.
Он встал и протянул вперед руку ладонью вверх.
Радовит накрыл узкую сильную ладонь фехтовальщика своей, широкой, мягкой, рукой человека, привычного к чтению и письму больше, чем к седлу и мечу. А сверху его пан Либоруш опустил свою ладонь, маленькую, жилистую и горячую.
Мгновение они простояли в тройном рукопожатии.
– Ну, пойду я, панове. – Пан Пячкур первым отнял руку. – Пора.
– Э, нет, – усмехнулся Радовит. – Кто тебя теперь отпустит? Пока мы тут над бедами королевства головы ломали, хозяюшки наши пирогов напекли. Слышишь, дух-то какой?
И правда, из кухни, постепенно наполняя кабинет, плыл сладкий аромат свежевыпеченных пирогов.
– С рыбой? – повел носом Либоруш.
– А то? – подтвердил догадку Меченый. – Со стерлядкой. М-мы ж в Господа веруем. До Великодня еще восемь дней, а поста никто не отменял. Но стерлядь! Утром еще в Луге плавала. П-попробуешь и мяса не захочешь!
Долго уговаривать пана сотника не пришлось. Да и кто бы на его месте устоял?
Деревянная, почерневшая от времени бочка немилосердно воняла.
Ендрек поежился и попытался поудобнее устроиться на жидкой охапке соломы. В нос ударил тяжкий дух прели. И кто его знает, какая вонь была омерзительнее?
За десять дней пребывания в городской тюрьме Берестянки Ендрек успел обрасти светлой кустистой бороденкой, провоняться едва ли не до самых потрохов и основательно завшиветь. Многочисленные синяки и шишки – не в счет.
Парень перевернулся на другой бок и приоткрыл левый глаз. Не то что вставать, поднимать голову не хотелось.
Темница жила обычной размеренной жизнью.
В дальнем углу три мародера играли в «чет-нечет» под щелбаны. Выбрасывали пальцы, считали их, спорили, ругались громко, но беззлобно. Если светит виселица, зачем срывать злобу на таком же, как ты, бедолаге?
В двух шагах от Ендрека мычал и пускал слюни юродивый. Безобидный в общем-то малый, попавший в кутузку случайно, после облавы в трущобах. Охранники уже несколько раз порывались отпустить его на свой страх и риск, вот только не могли решить, чьей же смене выпадает рисковать и бояться. За спиной юродивого возвышался калека по кличке Губошлеп в обрезанных по колено штанах. На зеленовато-желтой, как у сдохшей своей смертью полмесяца назад курицы, коже выделялись синюшные и багровые язвы – предмет немалой гордости попрошайки. Вряд ли кто-либо из его сотоварищей с паперти храма Крови Господней мог похвастаться подобным сокровищем. Деликатные панночки падали в обморок от одного лишь взгляда на мерзкие пятнистые голени, а сердобольные пани кидали монетки. Когда из жалости, а когда и для того, чтобы просто отошел, не паскудил своим видом благодать, снизошедшую после заутренней. Поэтому калека в средствах не нуждался, возможно, уже отложил на черный день, но язвы продолжал холить и лелеять – расковыривал черными заскорузлыми пальцами, не давая схватиться корочке, смачивал слюной, надавливал края, чтоб постоянно выступала сукровица. И продолжал свои занятия даже в тюрьме. Ведь нельзя же допустить потери товарного вида. Мнимый слепец, мающийся тут же, рассказывал как-то под большим секретом, что Губошлепа не раз и не два пытались вылечить монахи. Забирали к себе в обитель, кормили от пуза, смазывали болячки отваром чистотела, промывали самой доброй горелкой. От еды он не отказывался, но раны теребить продолжал (по ночам, когда лекари не видели) и все лечение пускал насмарку.
Остальные нищие и побирушки, делящие с Ендреком тот угол загородки, где стояла бадья с нечистотами, предпочитали целыми сутками дрыхнуть без задних ног. Просыпались, лишь заслышав шаги сторожа, приносившего котелок с жидкой кашей.
На «чистой» половине тоже пока особого шевеления не наблюдалось. За исключением упомянутых мародеров, державшихся дружно и независимо, бодрствовал заросший бородой по самые глаза лесник, здоровенный детина, и гусарский урядник Хмыз – пожилой, но крепкий, как гриб-боровик, мужичок. Гусар каждое утро упражнялся с воображаемой саблей, приседал, подпрыгивал, махал руками. Будто и не был смертником. Лесник с ленивым интересом наблюдал за ним, меряя пальцами трамбованный земляной пол вокруг себя. Солома под ним была не в пример лучше, чем под Ендреком. Да и понятно, охранники как раз и не жадничали – приносили часто свежие охапки, да вот тюремный закон – кто сильнее, тот и прав – пока еще никто не отменял.
За решетку молодой человек угодил впервые в жизни. Даже будучи студиозусом медицинского факультета в Руттердахе, он отличался спокойным нравом, в пивных не слишком налегал на горячительные напитки, а больше на жареные колбаски, на улицах не хулиганил, как частенько поступали его сотоварищи по студенческой скамье. И надо же было по пути в родной Выгов пропеть на площади дрянного, затрапезного малолужичанского городка… Тьфу ты, Господи, городом-то называть стыдно – деревня-переросток. Так вот, пропел он при скоплении народа, довольно большом скоплении, надо заметить, лимерик собственного сочинения с, мягко говоря, сатирическим содержанием. И в просвещенном Руттердахе, и в чопорном Зейцльберге, и уж тем более в славном Выгове ему бы подпели, а потом еще и пивом бы угостил какой-нибудь лавочник или мелкопоместный шляхтич. В Берестянке же ему заломили руки за спину и кликнули стражников. А пока извечно никуда не спешащие блюстители порядка проталкивались сквозь толпу, наподдали пару раз по ребрам. И по шее тоже накостыляли. Без особого азарта, но чувствительно. К примеру, бок болел до сих пор. Уж не сломано ли ребро?