большая лужа крови, однако Рейневан видел, что пуля только задела кожу. Череп, подумал он, череп может быть поврежден. Черт побери, даже наверняка поврежден. Его глаза...
Глаза Самсона, затянутые мглой, неожиданно заплясали в глазницах. Рейневан с ужасом увидел, как голова великана затряслась, губы искривились, из них потекла слюна. Из горла, казалось, вот-вот вырвется крик.
— Темно, — невнятно забормотал он не своим голосом. — Темно, Мрачно... Иисусе... Где я? Здесь ночь... Я хочу до... Домой! Где я...
Струхнувший Рейневан прижал к его кровоточащему виску руку, прошептал, вернее, прохрипел выученную формулировку чары Алкмоны. Чувствовал, как его охватывает холод, идущий от плеча, от воткнувшегося под ключицей болта. Самсон дернулся, махнул рукой, словно что-то отгонял. Вдруг взглянул осознаннее. Разумнее.
— Рейневан... — выдохнул он. — Что-то... Со мной что-то происходит. Пока я могу... Скажу тебе... Я должен тебе сказать...
— Лежи спокойно... — Рейневан кусал от боли губы. — Лежи...
Глаза Самсона в одну секунду затянула мгла и тревога. Гигант завизжал, зарыдал, свернулся в позу зародыша.
Происходит замена. В кружащейся голове Рейневана вихрем проносились воспоминания и ассоциации. Кто-то уходит от нас, кто-то к нам приходит. Монастырский дурачок возвращается из тьмы, в которую попал, возвращается в свою прежнюю оболочку. Привыкшее бродить во тьме
Боль снова заставила его напрячься, спазм стиснул легкие и гортань, полностью отнял власть в ногах. Дрожащей рукой он ощупал спину. Да, как он и ожидал, из лопатки торчал наконечник. И там было очень больно.
— Эй вы, сукины дети! — рявкнул кто-то из зарослей за яром. — Кацеры! Бездомные псины!
— Сами вы сукины дети! — ответил криком с другой стороны яра Добко Пухала. — Паписты гребаные!
— Хотите биться? Тогда идите, курва ваша мать, на нашу сторону!
— Идите вы, мать ваша курва, на нашу!
— Надаем вам по жопам!
— Это мы надаем вам по жопам!
Казалось, малоизысканный и до боли тривиальный обмен словами будет тянуться до бесконечности. Но не тянулся.
— Пухала? — недоверчиво спросил голос из зарослей. — Добеслав Пухала? Венявец?
— А кто ж, курва, спрашивает?
— Отто Ностиц.
— А, курва! Грюнвальд?
— Грюнвальд! Тысяча четыреста девятый. День Призвания Апостолов!
Какое-то время стояла тишина. Однако ветер доносил запах тлеющих фитилей.
— Эй, Пухала? Не станем же мы кидаться друг на друга? Мы ж соратники, в одном бою воевали. Не годится, мать ее так.
— Никак не годится. Мы же оба фронтовики. Так что? Мы — в свою, вы — в свою дорогу? Что скажешь, Ностиц?
— Думаю, так и следует.
— У меня внизу раненые. Если я их возьму, так они помрут у меня в дороге. Позаботишься?
— Слово рыцаря. Мы ж фронтовики.
Рейневан, сам не зная, откуда взялась сила, непрерывно повторяемым заклинанием остановил наконец кровотечение из головы Самсона. И увидел, что сам прямо-таки плавает в крови. В глазах у него потемнело. Боли он уже не чувствовал.
Потому что потерял сознание.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ,
Он очнулся в полумраке, видел, как тьма уступает место свету, свет вкрапливается в тьму и перемешивается с нею, образуя серую полупрозрачную взвесь.
Он лежал на твердой лежанке, попытка пошевелиться вызвала резкую боль в плече и лопатке. Еще не успев дотронуться до плотно перевязанного места, он вспомнил со всеми подробностями болт, который там сидел, войдя спереди по самое оперение из гусиных перьев, а сзади торчавший дюймовым куском ясеневого дерева и такой же длины железным наконечником. Сейчас там тоже торчал болт. Невидимый и нематериальный болт боли.
Он знал, где находится. Побывал во многих госпиталях, для него не была новостью духота, вызванная множеством температурящих тел, запах камфоры, мочи, крови и разложения. И накладывающаяся на это непрекращающаяся и назойливая мелодия болезненных хрипов, стонов, охов и вздохов.
Разбуженная боль пульсировала в лопатке, не отступала, не мягчала, отдавалась по всей спине, по шее и ниже, до ягодиц. Рейневан коснулся лба, почувствовал под рукой совершенно мокрые волосы. У меня жар, подумал он. Рана гноится. Плохо дело.
—
— Ты чех? — Рейневан повернул голову в сторону нар справа, откуда пожелал ему здоровья сосед, белый как смерть, с запавшими щеками. — Тогда что это за место? Где я? Среди своих?
— Угу, среди своих, — забормотал бледный. — Потому что все мы здесь истинные чехи. Но по правде, брат, от наших-то мы далёко.
— Не пони... — Рейневан попытался подняться и со стоном упал. — Не понимаю. Что это за госпиталь? Где мы?
— В Олаве. — В Олаве?
— В Олаве, — подтвердил чех. — Город такой в Силезии. Брат Прокоп с местным герцогом[277] заключил перемирие и договор... Что земель его не опустошит... а герцог ему за это пообещал, что будет о таборитских немощных заботиться.
— А где Прокоп? Где табориты? И какой у нас сейчас день?
— Табориты? Даааалеко... В дороге домой. А день? Вторник. А послезавтра, в четверг, будет праздник. Nanebevstoopeni Pane.
— Вознесение Господне, — быстро подсчитал Рейневан. Сорок дней после Пасхи. Приходится на тринадцатое мая. Значит, сегодня одиннадцатое. Меня ранило восьмого. Получается,