– Я так понимаю, – тихо проговорил Жуков, – что номер этот совершенно секретен и никакому разглашению не подлежит?..
Снегирёв нехотя кивнул. Вид у него в данный момент был такой, что краше в гроб кладут. Причём существенно краше. Что-то изменилось в его лице, что-то заострилось, запало, судорожное напряжение сдвинуло мышцы, и Жукову померещилось сходство с портретом, висевшим на стене в Стаськиной комнате. Он не удержался и спросил:
– Алексей, ты… вернёшься?..
Снегирёв поднял на него пустые глаза. Теперь в них не было даже боли. Даже боль выгорела дотла, до серой золы, и её унёс ветер.
– Если меня убьют, – сказал он, – ты об этом… узнаешь. Тогда… Стаське скажешь… тебе и Нине… спасибо… Да… ещё… картину, которую мне сегодня показывала… пускай сохранит…
Повернулся и быстро зашагал через подворотню на Варшавскую улицу.
Саша Лоскутков брёл по длинному, извилистому коридору и всё пытался рассмотреть его очертания, но ничего из этого не получалось. Пол, стены и потолок менялись как хотели: то придвигались вплотную, то уносились далеко и пропадали из глаз. Коридор петлял, извивался и уводил отчётливо вниз, и Сашу это очень тревожило, хотя он не понимал почему.
Большей частью здесь царила почти совершенная темнота, но иногда появлялся свет, и тогда делалось ещё хуже. Потому что свет происходил от огня. Огонь врывался вихрями, волнами, смерчами горящего воздуха, и увернуться или удрать от него никакой возможности не было. Огонь налетал… и временами Саше опять начинало казаться, будто его несут на руках. Откуда, из какой памяти приходило это ощущение, он не знал. Каждый раз, когда появлялся огонь, Саша напрягался в жутком предчувствии боли, а потом начинало останавливаться сердце. Он ощущал, как оно постепенно затихает внутри, как ему остаётся совсем немного до того, чтобы затихнуть совсем. Тогда становилось очень трудно идти, и это было самое скверное. Где-то неведомо далеко из коридора был выход, и Саша пытался его разыскать. Где и как искать, он не знал, он мог только идти вперёд. Мог и остановиться, передохнуть – это до некоторой степени зависело от его собственной воли, – но остановка таила в себе какую-то опасность, какую-то чёрную бездну, и Саша не останавливался. Он продолжал идти и постепенно удалялся от бездны, и на время становилось чуть легче, а потом всё начиналось сначала. Иногда огонь вырывался словно бы прямо из стен и 'пропадал спустя нескончаемый миг, успев полоснуть тысячами когтей. Иногда же он с рокотом возникал впереди и неотвратимо нёсся навстречу, и… пролетала вечность за вечностью, но рано или поздно Сашу подхватывали чьи-то руки – и несли, когда он уже не мог двигаться сам…
А ещё в коридоре обитал Голос. Саша почти всё время слышал его. И даже понимал, что Голос обращается к нему, говорит с ним, куда-то зовёт. Он не мог разобрать ни единого слова, но Голос казался смутно знакомым. Иногда у Голоса появлялся облик. Стены коридора порой расходились особенно далеко, и тогда сквозь улетающий дым проступало лицо. Почему-то зелёное. На лице были глаза – и ничего больше. Только глаза. Голос и глаза звали Сашу, и он шёл к ним, потому что там, куда они его звали, был выход из лабиринта.
Но он устал. Он очень устал. И коридор всё чаще заволакивался огненным дымом. И по-прежнему уводил отчётливо вниз…
Кто не бывал в ожоговом центре, тому и незачем туда попадать. Ни посетителем, ни, Боже упаси, пациентом. Там тусклое освещение и на полу очень чистый коричневатый линолеум, а так называемая песочная ванна форму имеет овальную и размерами вроде большого дивана, и со стороны кажется, что в ней кипит и клокочет жидкая бурая грязь. На самом деле это бурлит поддуваемый воздухом порошок, и его покрывает тонкая плёнка. А сверху, погружённый до половины, тихо плавает в невесомости или слабо корчится человек. Вернее, жуткое нечто, когда-то бывшее здоровым и полным сил человеком. И прикосновение бурлящего порошка есть единственное, что может вынести его сожжённое тело. И там, где нет кожи, голую плоть покрывают широкие полосы марли, пропитанной фурацилином. И смотреть на всё это, если только ты не профессиональный медик, нет никаких сил.
Катя Дегтярёва профессиональным медиком не была. Когда она примчалась сюда на, по сути, угнанном автомобиле, Сергей Петрович Плещеев не только не стал ругать её за отягчённый разбоем побег из «Костюшки», но и провёл внутрь, одолев массу препятствий. Санитар- охранник при входе был пройден с помощью некоторой денежной суммы, извлечённой Серёжей из кошелька. Свирепая бабка-медсестра в самом отделении оказалась полностью неподкупной и не позволила не то что проникнуть – даже заглянуть внутрь. Тогда Серёжа отправился к заведующему отделением, о чём-то с ним говорил, наверняка показывал документы и, весьма вероятно, опять доставал кошелёк. Когда-нибудь Катя его спросит об этом. Пока имело значение только то, что заведующий сказал бабке несколько слов, и та без звука выдала Кате ярко-зелёное стерильное облачение и помогла в него влезть, и Катя вошла.
В затемнённом коричнево-бежевом помещении густо пахло лекарствами. Там стояло штуки четыре одинаковых ванн, но бабка сразу сказала:
– Вон он, твой, – и кивнула направо. Туда, где возле одной из ванн громоздились передвижные тележки с приборами. Там всхлипывал и вздыхал аппарат искусственного дыхания, и от него тянулась трубка, подававшая воздух. Рядом тихо попискивал кардиограф – проводки с электродами, прилепленными на груди, отслеживали биение сердца, на маленьком экране пульсировали линии ритма, то убыстрявшего, то почти прекращавшего бег. И возвышались стойки с капельницами. Сразу две.
И ещё там был Саша.
Кожа у него осталась примерно на половине живота и груди, кое- где на лице, шее и бёдрах – в общем, там, где в бензиновом море его прижимал к себе и прикрывал собой Фаульгабер. Всё остальное прятала марля, мокрая и жёлтая от фурацилина. Там, куда вошла пуля, теперь была нашлёпка из пластыря, и наружу тянулась подвязанная бинтиком трубка, воткнутая в прозрачный пластиковый мешочек.
Мимо белыми и зелёными тенями скользили какие-то призраки. Они переговаривались между собой, и, если бы Катя на них обратила внимание, то поняла бы из взглядов и слов: такие ожоги, да плюс огнестрельное… не жилец. Она внимания не обратила.
Бабка-медсестра даже принесла стульчик. Катя села и стала смотреть в бывшее лицо с бесформенным ртом, из которого торчала трубка для воздуха.
– Саша, я тебя люблю, – сказала она. Что за дурацкая гордость мешала ей произнести это раньше, когда он мог услышать её? – Держись, Саша. Ты поправишься. Я тебя люблю…
Он, конечно, ей не ответил. Глаза были чуть приоткрыты, но не видели ничего, кроме коридора, всё так же уводившего вниз. Катя продолжала говорить.
Круг замыкается
Долго торчать на Варшавской улице Снегирёву не пришлось, но и за несколько минут он почему-то страшно озяб. Мимо проезжали автомобили, кто-то даже остановился и спросил, не надо ли куда подвезти, однако он лишь помотал головой. Потом со стороны центра появилась грязно-серая «Нива». Его собственная. И сквозь лобовое стекло видна была рыжая голова Кирюшки Кольчугина, сидевшего за рулём.
«Нива» затормозила, Алексей влез внутрь и сунул руки под струю горячего воздуха, вылетавшего сквозь пластмассовую решётку.
– Давно ждёшь? – спросил Кирилл виновато. – Я вроде точно… как договаривались…
– Ничего… – у Снегирёва зуб на зуб не попадал, но постепенно дрожь проходила. – Всё узнать забываю… Никита твой как?