до белья.
Он бы с большим удовольствием поговорил о куропатках, приготовленных по рецепту викингов, с травами и брусникой, — фирменном блюде дома Рерихов.
— Не какая-нибудь там дама, а княжна Куракина собственной персоной. Видел своими глазами. — Хаян Хирва неожиданно стал серьезным, в голосе его послышались недоумение и восторг. — Этот чертов фон Третнофф даже не касался ее, просто подошел и сказал: «Раздевайтесь». И княжна тут же начала расстегивать кнопки платья, — пока все опомнились, она уже осталась в корсете, чулках и панталонах, батистовые, знаете, такие широкие, с разрезом в шагу. Слуги потом накрыли ее скатертью. А немец, как оказалось, держал с кем-то пари на сто рублей. Удивительно, до чего хорош, такого мощного спирита я еще не встречал…
— Да, Отто Людвиг фон Третнофф неплох, совсем неплох. — Барченко сунул окурок в пепельницу, глаза его стали злыми. — Но он забыл, что гармония посвященного заключается в двуединстве принципов: «Dens meum que jus»[11] и «Ordo ab chaos»[12]. В его же душе лишь жажда разрушения, в этом он весьма преуспел. Я хорошо помню его молодым, подающим надежды оккультистом, которого интересовали вопросы психоэнергетики. Это уже потом волей случая в руки ему попали записки чернокнижника барона де Гарда.
— Черного мага де Гарда? Приговоренного к смерти государем Австрии Иосифом, королями Людовиком Пятнадцатым и Фридрихом Вторым, персидским Надир-шахом и бенгальским набибом Сиродж-ул-Даудом? — Хаян Хирва удивленно поднял густые черные брови, косо прорезанные глаза его округлились. — Таинственно исчезнувшего с горизонтов истории?
— Увы! — Барченко невесело усмехнулся и провел рукой по редким, чуть висловатым усам. — В конце тысяча семисот шестидесятого года «ужасный барон», как его тогда называли в Европе, объявился в Петербурге. Поселился на окраине, в местечке Кикерейскино, жил тихо, на публике не появлялся, а уже к началу семидесятых его поместье пришло в запустение — хозяин то ли съехал, то ли умер. В тысяча семисот семьдесят четвертом году по велению императрицы Екатерины Второй началось строительство дворца в честь победы русского флота при Чесме, и, когда начали сносить дом де Гарда, в тайнике под полом нашли старинную рукопись, которую немедленно забрал себе архитектор Фель-тен. Это были так называемые «Записки де Гарда», вероятнее всего, некий симбиоз гримуара и практического руководства по наиболее эффективным методам влияния на человеческую психику. Рукопись эта выплыла на свет Божий в тысяча восьмисот девяностом году, когда профессор естествознания Петербургского университета Кагал-Кандыбаев приобрел по случаю некую старинную рукопись ранней послепетровской эпохи, посвященную оккультизму. Через три дня его обнаружили мертвым в собственном кабинете — совершенно седым, в луже собственной мочи, анализ крови показал, что перед смертью он сошел с ума. Сразу после этого ассистент профессора, некий приват-доцент Штильберг, бросил работу и, сняв квартиру в доме на окраине, занялся оккультными опытами. Он взял себе псевдоним Отто Людвиг фон Третнофф.
— Да, господа, история — куда там Конан Дойлю! — Хозяин дома чуть заметно улыбнулся, легко поднялся с кожаного кресла, а тем временем послышались легкие шаги, дверь отворилась, и в гостиную вошла его супруга:
— Господа, ужин готов, милости просим. Стройная, пышноволосая красавица, с тонким лицом и пристальным взглядом, Елена Рерих пользовалась в эзотерических кругах известностью как медиум. Она страдала эпилепсией и в минуты, предшествующие приступам, общалась с духами, проникала сквозь пространство, слышала голоса.
— Лада, прошу. — Рерих с галантностью подал ей руку и чинно повел жену в столовую, где сверкал хрусталь, блестело серебро и возбуждали аппетит изысканные закуски на гостеприимно накрытом столе.
Гости потянулись следом — не токмо пищей духовной жив человек.
Близилась зима. По берегам речки Ждановки, что обтекает Петровский остров с севера, обильно, к сильным холодам, краснели заросли рябины, липы вековые рано сбросили листву, и среди пожухлой лебеды бродили только козы — мокрые, жалко блеющие под проливным дождем. Вечерело. С Балтики задувал сильный, порывистый ветер. Разводя волну на Неве, он парусил дождевую завесь, протяжно выл под арками мостов и, пробирая до костей, заставлял бородатого, в мешковатом пальто, человека ускорять шаг. Впрочем, тот и так спешил, насколько позволяли возраст и здоровье, подорванное собачьей жизнью, — голод, холод, разруха. Указы, декреты, расстрелы. Чертовы большевики Он, конечно, многое мог бы сделать для себя, но это — табу, иначе пропадет сила, единственное, что осталось у него.
«Проклятое место». Придерживая шляпу, бородатый перешел Тучков мост и, отворачивая лицо от резких струй дождя, поплелся по Петербургской стороне. Безрадостное зрелище! Развалины, халупы обветшалые какие-то, кучи щебня, поросшие крапивой. Зато на ржавом, из кровельных листов, заборе веселенький плакатик: «Рабочий! Бей кровавую гидру контрреволюции!» Кто-то уже успел поперек нацарапать похабное слово…
«Не ведают, что творят. — Человек в пальто прищурился и, неловко сплюнув, обогнул заброшенный дом. — Черт попутал, а вразумить некому». Несмотря на темень, он уверенно ступал по кирпичному крошеву и, миновав дощатый покосившийся забор, двинулся пустырем — между раскопанных картофельных грядок, залежей горелых бревен и треснувших фундаментов. Когда-то здесь тоже жили люди. Светились окна, доносился детский смех и запах горячего хлеба, теперь же — ветра вой, стук ливня по обрывкам крыш да крысиный писк среди развалин.
— Т-ш-ш-ш… — Не доходя кирпичной кучи, бородатый вдруг замер и, резко вскинув руку со странно загнутыми пальцами, выкрикнул непонятное: — Малхут!
И сейчас же, словно ошпаренные, заскулили псы-людоеды — одичавшие, сбившиеся в стаю, уже готовые вцепиться в глотку одинокому прохожему.
«Твари окаянные». Под истошный собачий вой тот пересек пустырь, тяжело вздохнул и, загребая сапогами по лужам, превозмогая усталость, двинулся дальше. Наконец он открыл калитку в заборе, миновал двор и начал подниматься по узкой лестнице черного хода. Его ослабшие колени противно дрожали. Ступени были скользкими, густо пахло плесенью, и казалось, что все здесь давно мертво, — вокруг могильная тишина да темень склепа. «Первый, второй, пятый, ох, высоко». На площадке седьмого этажа он остановился, перевел дух и только собрался постучать, как массивная, с медным ящиком для газет, дверь открылась и на пороге появился мужчина с канделябром:
— А я уж думал, что все забыли про меня. Давненько не виделись, святой отец.
— Сан мой сложен давно, такого бога не приемлю. — Бородатый резко оборвал его и тут же, сдерживая ярость, понизил голос до шепота. — Не время поминать прошлое, Людвиг. Время пришло собирать камни…
— Башню до неба решил построить, преподобный? — Тот, кого называли Людвигом, посторонился и, высоко подняв подсвечник, сделал приглашающий жест. — Или побить кого надумал? Завтра луна пойдет на убыль, самое время.
Он был небольшого роста, с густыми, цвета бронзы, волосами до плеч, по- юношески стройный, хотя назвать его молодым было трудно. Огромный рубин на его пальце напоминал сгусток запекшейся крови и слабо светился изнутри.
— Дальше не пойду. — Переступив порог, гость хлопнул дверью и вплотную придвинулся к хозяину. — Оглянись по сторонам, Людвиг, раскрой глаза. Уже солнце стало мрачным, как власяница, и луна сделалась как кровь, и небо скрылось, свившись как свиток, и из дыма вышла саранча на землю. А из моря вылез зверь с выблядками своими, число им легион, а имя — большевики. — Он вытер пену на губах и, сверкнув глазами, застонал от ненависти. — Владимир Бланк, Лейба Троцкий, а также прочие из сих вождей жизни не достойны. Их убьет Верховное повеление. Большая церемония назначена на завтра, и ты должен быть с нами.
— Я должен только проститутке, которая лишила меня девственности. — Рассмеявшись, Людвиг поставил канделябр на пол, и стали отчетливо видны его ступни, маленькие, как у ребенка, обутые в туфли с железными пряжками. — Предать смерти кучку иудеев не сложно, только Россию