прожектором, почти укрытый рыжей гривой клубочек чуть развернулся.
– Э-льек?
– Тогда уж Алик, – улыбнулся он. – Меня так в детстве папа пытался звать – а мне не нравилось, и я не отзывался. А у тебя красивое имя. Иллиена… Илли. Можно, я буду звать тебя Илли?
Он не знал, но чувствовал, что сейчас нужно говорить и говорить. Об именах, о погоде, о всякой ерунде… о чем угодно. Только чтобы она не молчала. И не плакала больше. Он не хотел, чтобы она плакала.
Они и болтали о ерунде. Ни один не хотел показывать свежие раны души, ни один не хотел выдавать тайн, которые почитал сокровенными… и все же в этой нелепой, скачущей с предмета на предмет беседе они сближались – микрон за микроном. В оговорках, привычных оборотах речи, брошенных походя фразах Окану открывался странный, ни на что не похожий мир – мир лесных городов, вечного зеленого сумрака, нечеловечески прекрасных отшельников-долгожителей, воедино сливавшихся со своими возлюбленными пущами… жесткой системы кланов-каст, сложной иерархии старшинства, в которой роль играло даже то, появился ты на свет ополночь или с первым лучом рассвета…
А Иллиене открывался мир по ту сторону стоячих камней.
– Альик… Странное имя. Почему не нравилось?
– Не знаю даже. – Он по привычке пожал плечами, хотя она не могла видеть этот жест. – Не нравилось, и все. Маленький был, глупый.
– Маленькие… должны слушать старших.
– Наверное. Я хотел, – он попытался подыскать эвейнское выражение, аналогичное русскому «сам себе на уме», – быть шатуном.
– Маленький…
– Маленьким быть плохо, – сказал он вроде бы небрежно, а все равно вышло, словно пожаловался. – Никто не принимает всерьез.
– Маленькие… должны слушать старших.
– Ну да. И быть как все. Ходить строем, петь хором, слушать, разинув рот, сказки про самого доброго на свете ежика – а я не хотел быть таким, как все.
– Ходить строем? Как? Маленькие… дети бегают, играют… слушают старших.
– Наших маленьких, – вздохнул Алекс, – родители отводят в специальные места, называемые «детский сад». Там детей учат спать по приказу, ходить парами друг за другом, любить дедушку Ленина и… слушать старших. Всегда и во всем слушать старших.
На миг он вспомнил яркий, солнечный осенний день, желтые россыпи листьев на асфальте и теплый ветер, что лениво носит их от кучи к куче. А маленький мальчик…
– Я не хочу спать!
– Это тихий час, – в который уже раз устало повторяет отец. – Все дети должны спать.
– Но я не хочу!
– Это нужно.
– Зачем это нужно? Я не хочу спать!
– Не всегда можно делать все, что хочется.
– Но я все равно не сплю. Я ворочаюсь, скриплю кроватью, мешаю другим.
– Лежи тихо.
– Я не могу тихо! Я хочу бегать! Почему нельзя пустить меня во двор? Там я никому не буду мешать.
– В тихий час дети должны спать, – снова повторяет отец. – Так решили умные дяди и тети, которые лучше знают, что нужно маленьким детям.
– Кто-то лучше меня знает, что нужно мне? А почему я не знаю их?
– Они знают, что нужно маленьким детям. Всем детям.
– Дети разные. Мальчики и девочки. Им нужно разное. Мне не нравится…
Отец тяжело вздыхает.
– Они знают, что нужно всем детям, – говорит он. – Всем мальчикам и всем девочкам.
– Я – не все! – кричит мальчик. – Я не хочу быть – все! Я не буду спать! Все равно не буду спать!
Впереди сквозь деревья забрезжил свет.
Тварь, до сих пор просто механически переставлявшая ноги, подняла голову.
Там, впереди, были люди. Много людей. Живых.
При этой мысли рот твари распахнулся, и застоявшийся воздух с шипением вырвался из легких.
Много людей и нет огня. Это хорошо. Плохо, когда огня много. Тварь оскалилась, вспомнив летящий в нее факел, от которого она с трудом сумела уклониться. Огонь – это смерть, а ей не хотелось умирать снова.
Свет впереди погас так же внезапно, как и вспыхнул. Но направление она запомнила.
Еще впереди было много железа. Очень много. Тварь могла ощущать такие вещи, правда, внимания на них она обычно не обращала. Ее гораздо больше волновала живая плоть.
Свет возникал еще два раза, пока она продиралась через заросли. Очень яркий луч, способный ослепить любого, кто пользуется глазами. Будь тварь поумнее, ее бы это насторожило. Но эта тварь и при жизни-то не отличалась интеллектом. Поэтому ее не встревожил ни луч прожектора, ни перепаханная земля, напичканная металлом.
Что-то оглушительно хлопнуло под правой ногой – и сразу же завыло впереди. На замешкавшейся твари сошлись лучи сразу двух прожекторов.
– Стоять на месте! – взревел усиленный мегафоном голос.
Тварь попыталась подняться, неуклюже опираясь на лишившуюся ступни правую ногу. Боли она не испытывала, но была озадачена. Как могла такая маленькая ловушка причинить ей столько повреждений? Надо быть осторожнее.
– Стоять на месте! – продолжал надрываться голос. – Руки вверх…
Продемонстрировать более глубокие познания эвейнского ему не дали. Один из часовых наконец сообразил, что именно он видит в десятикратный прицел крупнокалиберного НСВ, и, надавив спуск, держал его еще долго после того, как последняя дымящаяся гильза со звоном шлепнулась в кучу своих товарок.
Тварь даже не успела ничего понять. Впереди вспыхнул жаркий – жарче, чем она когда-либо видела, – мотылек огня, и рой пуль буквально размазал ее по склону.
Спустя час заспанные саперы, зевая и поминутно сверяясь со схемой минного поля, прометали безопасную тропу к ее останкам.
– Ну и? – осведомился комбат, скептически разглядывая перепаханный пулями участок. – Что это было?
– Щас посмотрим, – отозвался щеголявший новенькими капитанскими погонами Переверзнев, осторожно тыкая палкой в полусгнившую кисть.
– Черт, воняет-то как! – поморщился гэбэшный капитан Володин, замещавший временно отбывшего в старый лагерь Кобзева. – Они что, всегда так воняют?