это она знает, да и ты все знаешь. А то не ты меня учил, что алкоголь – это органический яд, равно как и мясо, и сладкое. Я твои уроки хорошо запомнил, не надейся.
– Так то на войне, – вздохнул дед, отводя взгляд в сторону. – Там спрос другой.
– И то верно. – Алекс приподнял граненый стакан и, дождавшись, пока дед проделает то же, одним движением опрокинул в глотку огненный напиток.
– Ух! – выдохнул он. – Такие уж вот мы, люди, саморазрушающиеся системы.
– Ты еще скажи – «иррациональные», – хмыкнула молодая женщина.
– Ты и такое слово знаешь? – наигранно удивился Алекс. – Ах, ну да, ты ведь у меня холодная, насквозь рациональная, – он приобнял жену за плечо, притянул к себе, и та нежно склонила головку на его плечо, – любимая, милая, самая-самая дорогая на свете…
– Ну чисто голубки воркуете, – насмешливо заметил дед. – Прямо сердце радуется, на вас глядючи…
– Товарищ генерал-майор, – сказал Алекс, зарываясь лицом в пушистую осеннюю рыжесть. – Выходите из образа. Он вам мал.
Дед вздохнул.
– Генерал-майору позволительно переигрывать, – буркнул он, вертя опустевший стакан. – Это майору за такое враз бы оценку выставили… какой-нибудь парш… а генералу можно.
– Брось ты прибедняться, а? – сказал Алекс. – «Бывший полковник бывшего СМЕРШа». Сидишь тут, на нас смотришь, в окошко иногда поглядываешь. Чего тебе еще от этой жизни надо?
– Да ничего, наверное, – задумчиво проговорил дед, опуская стакан на стол. – Внученек… с хитрой резьбой. Вот уж, что называется, не думал, не гадал, каким оно будет – мое стариковское счастье, а оно таким оказалось.
– Как там она? – настороженно спросила Ирина.
– Все нормально, – сообщил дед, приподнимаясь и выглядывая в окно. – На лужайке сидит, перед грядками. Очень уж ей моя земляника по вкусу пришлась.
Алекс тоже перегнулся через подоконник. В последнее время катаракта все сильней донимала старика, но тот из гордости не признавался, что зрение его слабеет. Впрочем, сейчас это было даже к лучшему.
Девочка лет шести в воздушном зеленом платьице действительно сидела перед земляничными грядками и, не отрываясь, смотрела на них. И под этим, не по-детски сосредоточенным взглядом крохотные ягоды стремительно наливались спелой краснотой.
Толпа обтекала Леву Шойфета, недовольно урча и толкая в сутулую спину. Стиснув зубы, Лева медленно ковылял в этом бурлящем потоке, подволакивая хромую ногу. Погода на улице была премерзкая, и старый перелом ныл, напоминая о том, что Лева принес страшную клятву забыть.
Странно, но после возвращения из Эвейна жизнь его не изменилась совершенно. Всего однажды его вызвали с работы на Лубянку – очень вежливо и нестрашно, – и там, в тишине кабинета, выходившего окнами в глухой колодец двора, объяснили, что события летних месяцев 1980 года, так несчастливо совпавшие с Московской Олимпиадой, не должны стать достоянием гласности. Никогда. Переводчика не заставляли подписывать никаких бумаг – это значило бы, что несчастливая операция все же состоялась, а ее полагалось считать небывшей. Впрямую седоволосый и седоглазый человек, чьего звания Лева с перепугу не запомнил, не объяснял ничего, но у лингвиста сложилось впечатление, что идеологический противник сбежал из параллельного мира столь же позорно.
А дальше не было… ничего. Родители, кажется, решили, что необычно молчаливого сына отправляли в Афганистан по какой-то государственной надобности, дедушка Рувим получил повод гордиться отслужившим, пусть недолго, зато по-настоящему, внуком, начальство косилось вначале, а потом перестало. И если бы не сны, Лева мог бы и сам решить, что нелепая и жуткая секретная операция ему просто привиделась в бреду.
Но каждую ночь ему снились зеленое небо Эвейна и сверкающие на неестественно жарком солнце кирасы воинов Бхаалейна.
Самые неожиданные вещи порой пробуждали в жизни каскады воспоминаний, заставлявшие Леву цепенеть от ужаса и покрываться холодным потом. Особенно сильно действовали на него запахи. Лева перестал выезжать за город – его пугал запах навоза. На улице порой ноздри его улавливали на полувдохе какую-то комбинацию летучих молекул, и призраки прошлого вдруг вставали перед глазами.
Лева заслужил среди коллег и друзей репутацию человека с причудами, но и не более. Он даже исхитрился жениться, пробудив в своей избраннице материнский инстинкт непреодолимой силы. Завел семью. Сделал научную карьеру.
Потом началась перестройка.
Пережив первоначальный шок, вызванный не столько политическими событиями, сколько смертью деда – сердце старика не выдержало такого предательства идеалов, – Лева на удивление неплохо приспособился к новой жизни, хотя его исследования фонетических сдвигов в германских языках IV-V веков оказались в одночасье никому не нужны. Он был несколько раз жестоко кинут, после чего по строгому наказу супруги оставил попытки влиться в систему мирового капиталистического хозяйства. Вместо этого он освоил смежную профессию. Прикупив на последние деньги, оставшиеся после экономической реформы, новую лет для пишущей машинки и ящик краденой бумаги, Лева принялся переводить научную фантастику для расплодившихся в первые годы перестройки мелких издательств.
Шло время, издательства, точно амебы, размножались и жрали друг друга, а Лева оставался. Он обеспечил себе широкую известность в узких кругах безотказностью, необыкновенной грамотностью и особенным талантом, проявлявшимся, стоило в Левины руки попасть любому произведению, где упоминались чародеи, драконы и прочие неизбежные атрибуты фэнтези. Вот здесь борзое перо бывшего лингвиста могло разгуляться всласть.
Один раз Лева даже попытался выбиться из безвестности и написать что-то свое, прослышав, будто писатели-фантасты получают куда больше переводчиков, но быстро оставил эту затею – все, что бы он ни попытался перенести на бумагу, отчетливо напоминало самому автору об Эвейне, а вспоминать о событиях двадцатилетней давности он боялся до сей поры.
Сейчас он возвращался из очередного издательства с очередным потрепанным покетбуком и свеженьким договором в чемодане, с нетерпением ожидая, когда же сумеет втиснуться в поезд метро и, забравшись в уголок, приступить к чтению. Его ждали драконы. Если бы только проклятая нога давала идти чуть поскорее…
Подняв взгляд, Лева приметил в кипящей толпе молодую пару. Собственно, внимание его привлекли даже не рослый светловолосый юноша, не по-московски бережно поддерживавший за талию свою хрупкую спутницу, а кожаные куртки обоих, усеянные блестящими заклепками. Узоры медяшек складывался в нечто, остро напомнившее Леве об эвейнских рунах. Знаки сплетались, складывались… Да нет, ерунда, полная ерунда, какие-нибудь хоббиты из Нескучного…
Переводчик вздрогнул. Про себя он был твердо уверен, что Толкиен в молодости или сам заглянул в Эвейн, или был знаком с людьми, нечаянно прошедшими через стоячие камни.
В груди закололо. Лева машинально хлопнул по карману, где обычно держал нитроглицерин, и тут же вспомнил, что – как некстати! – по случаю особенно теплой погоды оставил дома зимнее пальто, а пошел в демисезонном и забыл переложить пузырек с лекарством.
Как неудачно, проклятье… и не остановиться, не перевести дух. Толпа напирала встречь легкому ветерку из черного зева туннеля, возвещавшему о скором подходе поезда. Лева сунулся было вбок, но получил чувствительный тычок под ребра.