— Ты никогда меня не слушаешь. Я отчитывал тебя не за это. Я пытался объяснить тебе, что этот человек — не жилец. Я вовсе не имел в виду, что тебе следует измениться. Если крестьянин десять лет подряд выращивает рис и однажды урожай оказывается плохим, разве это означает, что ему следует перестать сажать рис?
— Он должен разобраться, почему случился недород, — сказал Римо.
— Это было бы хорошо, но вовсе не обязательно, — возразил Чиун. — Он должен продолжать сажать рис тем же способом, который позволял столько лет выращивать хороший урожай.
— Ошибаешься, — заупрямился Римо. — Важно понять, в чем был допущен промах.
— Как хочешь, — неожиданно уступил Чиун.
— И еще одно, — сказал Римо. — Почему сегодня ты не брюзжишь, как обычно?
— Не брюзжу? — удивился Чиун. — Если не ошибаюсь, это слово означает упрекать, высмеивать, предаваться бесконечной унизительной болтовне?
— Совершенно верно, — подтвердил Римо, наблюдая, как дюжий таксист запихивает сундуки Чиуна в багажное отделение и в багажник на крыше. Чикагский воздух был так насыщен сажей, что, казалось, его можно раскладывать по тарелкам. Один из недостатков интенсивного пользования органами чувств заключался в том, что в таком воздухе нужда в них попросту пропадала. Дыша чикагским воздухом, можно было отказаться от еды.
— Так ты говоришь, что я брюзжу? — не отставал Чиун.
— Ну, да. Иногда.
— Брюзжу?
— Да.
— Брюзжу!..
— Да.
— Это я-то, взявший огрызок свиного уха, вознесший его на высоты, где не бывало ни одно свиное рыло, наделивший его силой и чувствами, о которых даже не подозревали его сородичи! И после этого я — брюзга. Я неистово прославляю его, а он спешит выложить наши тайны шарлатану, несущему чушь об умственных волнах и дыхании. Я дарую ему мудрость, а он пренебрегает ею! Я лелею его, я окружаю его любовью, а он, источая гнилостный дух, жалуется, что я брюзжу. Я, видите ли, брюзга!
— Ты сказал что-то про любовь, папочка?
— Я лишь воспользовался лживым языком белых. Я ведь брюзга. Вот я и брюзжу.
Чиун поинтересовался у шофера, который с трудом продирался сквозь пробки, забившие центр Чикаго, слышал ли тот хоть малейшее брюзжание.
— Кто из нас двоих, по-вашему, брюзга? Только честно!
— Белый парень, — отозвался шофер.
— Как тебе это удалось? — спросил Римо, не заметивший, чтобы Чиун передал шоферу деньги или надавил ему на чувствительные места.
— Я доверяю честности нашего славного водителя. Не все люди на Западе бесчестные, неблагодарные нытики. Значит, я брюзжу, кхе-кхе...
Существовало великое множество причин, по которым Чиун никак не мог брюзжать. Римо ознакомился со всеми из них по очереди, пока они ехали к зданию Комитета по образованию; последняя состояла в том, что не Чиун проморгал Кауфманна, не Чиун предлагал нелепые соотношения за и против, не Чиун тратил понапрасну время в армейском расположении. Почему не Чиун? Потому что Чиун — не брюзга.
— Слушай, папочка, я что-то беспокоюсь. Смитти говорил, что нам не надо соваться в Чикаго, пока он не разузнает побольше об этом типе. Вдруг я опять поступаю неверно?
Это был редкий случай, когда Мастер Синанджу повысил голос:
— Кого я учил — тебя или твоего Смита? Кто знает, что правильно, а что нет, — какой-то император, которых полно, как собак нерезаных, или Мастер, выпестованный школой Синанджу? Ты великолепен, дурень ты этакий, только сам еще этого не понимаешь.
— Великолепен?
— Не слушай меня. Я ведь брюзга, — отмахнулся Чиун. — Но вот что тебе надобно знать: там, в гарнизоне, ты потерпел поражение, потому что действовал по указке этого доморощенного императора. Но теперь тебя ждет успех, потому что ты делаешь то, что должен делать, то, чему я тебя научил. Даже камень, лежащий на одном месте, подвергается опасности. Другое дело — когда он катится вперед. Действуй!
В этот самый момент таксист, предвкушая щедрые чаевые, ибо с полным основанием полагал, что на рынке чаевых ложь оплачивается лучше, нежели правда, заметил вслух, что азиат, пожалуй, и впрямь немного брюзга. Впрочем, распространяться на эту тему он не стал, поскольку у него появилось куда более насущная задача — убрать голову из треугольного окошка в передней дверце. Его нос оказался совсем близко от зеркала бокового обзора; когда он пытался втянуть голову обратно в салон, этому маневру мешали уши. При этом он никак не мог понять: каким образом его голова очутилась в окошке? Стоило ему обмолвиться насчет брюзжания, и уже мгновение спустя он был не в силах сладить с застрявшими в оконном проеме ушами. Главное — уши: пройдут они, пройдет и вся голова, и все будет замечательно. Этого ему сейчас хотелось больше всего на свете. Он слышал, как азиат советует белому парню верить самому себе; потом, когда азиат на мгновение прервал свой стрекот, таксист взмолился:
— Вы бы помогли мне — как бы это сказать? — вернуться в салон.
— Вы просите о помощи брюзгу?
— Никакой вы не брюзга, — сдался таксист.
Через секунду его ушам сделалось тепло, голова вернулась в салон, и, что самое удивительное, оконная рама даже не погнулась.
Ну конечно, сэр, как можно было назвать вас брюзгой, сэр, да, сэр, поразительно, что люди в наши дни не желают прислушиваться к добрым советам.
Чиун придерживался того же мнения. Даже слуги, занятые в сфере транспорта, если найти к ним соответствующий подход, способны прийти к правильным выводам.
В Чикагском комитете по образованию царила суматоха. Сотрудники сновали туда-сюда, кое-кто на ходу отдавал отрывистые команды. У всех были встревоженные лица. Люди задавали друг другу вопросы.
— Что случилось? — спросил кто-то.
Ему ответили сразу несколько человек:
— Уорнер Пелл... За рабочим столом.
— Что с ним?
— Умер.
— Не может быть!
— Увы.
— Боже мой! Не может быть!
Стоило отойти на несколько шагов, как началось то же самое:
— Что произошло?
— Уорнер Пелл...
— Что с ним?
И так далее.
Римо присоединился к одной из групп.
— Вы говорите, что Уорнер Пелл умер?
— Да, — подтвердила женщина с мясистым лицом и большими украшенными искусственными бриллиантами очками, болтающимися на ее необъятной груди; трудно было себе