Оссолинский, ни Кисель не поклонились ему поясным поклоном, не встали перед ним на колени. Нет, это кто-то другой, должно быть, ближний боярин, посланный королем для догляда». И Анкудинов, глядя на князя Оссолинского, произнес важно:
— Ищем мы, князь, родительский престол, захваченный у нас неправдою Мишкой Романовым со товарищи.
— А какие у князя Шуйского права на московский престол? — так же тихо проговорил толстяк. И после этого он почему-то показался Тимофею опасным и неприятным.
— О моих правах на стол московский пан канцлер добре ведает, — строго ответил Анкудинов, желая показать, что ни с кем, кроме Оссолинского, он говорить не хочет.
— А и нам бы, пан князь, тоже добре было знать о сем немаловажном деле, — вдруг за спиной у собравшихся проговорил еще кто-то, и собравшиеся в кабинете увидели у двери, ведшей из приемной, высокого моложавого щеголя в лиловом парике, с торчащими вверх тонкими стрелочками усов.
Вошедший, хотя и был роскошно одет, строен и франтоват, чем-то неуловимо напоминал сидящего в кабинете толстяка.
И снова канцлер дернулся, вскочил, как на пружине, и отвесил вошедшему низкий поклон.
«Король, — подумал Тимофей и, встав, низко поклонился щеголю. Однако тут же усомнился в том, правильно ли поступил, ибо неряшливо одетый толстяк не только не поклонился вошедшему, но даже, напротив, раздраженно произнес какую-то длинную фразу на языке, который совсем не понимал Тимофей и который — он видел это — не понимал и почему-то резво вставший со стула Адам Кисель.
Кисель дернул Анкудинова за руку и прошипел:
— Это Ян Казимир — брат короля.
Щеголь ответил толстяку не менее раздраженно, и Анкудинов увидел, как лицо Оссолинского покрылось пятнами и он, вытянув вперед руки, стал быстро и жалобно лепетать на этом же тарабарском языке, поворачиваясь то к одному, то к другому из споривших.
Не понимая, что происходит, но чувствуя, что и он должен встать, Тимоша поднялся. Лишь толстяк в черном парике оставался в кресле.
Что-то сердито пробурчав под нос, толстяк вдруг поднялся и сказал по-русски:
— Спасибо за визит, князь Шуйский. Прощайте. Прощай и ты…
— Пан Конюховский, — подсказал Кисель.
— Пан Конюховский, — с нескрываемым пренебрежением проговорил Владислав и пошевелил толстой короткой рукой, затянутой в черную перчатку.
Тимоша и Костя, неловко пятясь и низко кланяясь, стали отступать к двери. Пан Кисель вопросительно поглядел на короля.
— А ты, Кисель, останься, — произнес Владислав, и в его голосе всем собравшимся послышалась нескрываемая угроза.
Щеголь в лиловом парике, окинув оставшихся в кабинете насмешливым взглядом, произнес, чуть картавя:
— Теперь, когда здесь нет чужих, — и он, прищурившись, недобрыми лукавыми глазами взглянул на пана Киселя, — я покажу вам, панове, нечто прелюбопытное.
Щеголь опустил два пальца за обшлаг кафтана и из-под кружев и рюшей вынул сложенный много раз листок бумаги. Он протянул его пану Киселю и с подчеркнутым добродушием проговорил:
— Читай, пан Адам, ты лучше всех сумеешь объяснить нам, о чем здесь написано, если мы чего-нибудь не поймем. Да и почерк, вероятно, тебе знаком.
Кисель развернул листок, и буквы запрыгали у него перед глазами. Затем все затянул туман и наступила тишина и тьма.
— Читай, пан Кисель, — повторил Ян Казимир, но старый сенатор, запрокинув голову, с закатившимися глазами, медленно сползал со стула, царапая шпорами сверкающий паркет.
Оссолинский метнулся к окну и дернул бархатный шнур портьеры.
На звонок явился секретарь и, мгновенно сообразив, что от него требуется, спросил только:
— Лекаря, ваше величество?
— Да, и поживее!
Спигарелли исчез.
Оссолинский схватил с дивана подушечку, подложил ее под голову лежавшему без чувств старику, похлопал его по пепельным щекам — Кисель не шевелился.
Затем канцлер подобрал валявшийся на полу листок и мельком взглянул на него: «Ясновельможный пан! Неделю назад в Киеве, в Печерском монастыре, объявился некий беглец из Московии, называющий себя Иваном Васильевичем Шуйским, внуком покойного русского царя Василия…»
«Что за наваждение!» — подумал Оссолинский и осторожно коснулся левой стороны груди. Ткань кафтана была тонка, и он явственно прощупал все пять сургучных печатей на конверте с письмом, лежавшим во внутреннем кармане камзола.
— Я узнаю о лекаре, ваше величество, — поспешно проговорил канцлер и выскользнул за дверь.
Приемная была пуста. Оссолинский подошел к окну, встав таким образом, чтобы любой вышедший не смог бы увидеть письма.
Он вынул конверт из-под камзола и убедился, что письмо на месте.
«В руки Яна Казимира попала копия, — подумал канцлер. — Нужно предупредить Киселя, что среди его доверенных есть шпион». Но Оссолинский ошибся.
Гонец, поскакавший на восход солнца, переправившийся через Днепр и выехавший затем на полтавскую дорогу, был послан паном Киселем в Лубны — стольный город государства в государстве, где сидел не царем даже — идолом — Иеремия Михаил Вишневецкий.
Рожденный в украинской шляхетской семье, еще ребенком он был отдан в обучение к отцам-иезуитам во Львов, а оттуда уехал в страны, бывшие несокрушимым оплотом католицизма, — Италию и Испанию.
Вернувшись на родину девятнадцатилетним юношей, он принял католичество и с неистовым пылом неофита стал насаждать на своих землях ненавистную православным крестьянам и горожанам папежскую веру.
Иеремия Вишневецкий построил в Прилуках доминиканский монастырь, в Лубнах, Лохвице и Ромнах воздвиг католические костелы.
Он не поклонялся ни Венере, ни Бахусу, легко переносил лишения, вел простой образ жизни. Иеремия был горд и высокомерен с магнатами, прост с незнатными шляхтичами, щедр на подарки слугам и надворному войску.
Фанатизм новообращенного и непомерное честолюбие были для него самым главным и единственно важным.
Братья Оссолинские не преувеличивали, что у Иеремии Вишневецкого триста тысяч подданных, несметная казна и многочисленное собственное войско.
И всю эту силу Иеремия Вишневецкий взращивал и пестовал для одного — для сохранения и умножения собственных богатств и для уничтожения любого, кто на эти богатства посягнет. Причем богатство это не было для него самоцелью — оно было средством для увеличения его собственного могущества.
Всю жизнь он ненавидел и презирал своих подданных, бессловесных, покорных, трудолюбивых страдников, которые день за днем работали на пана Иеремию, создавая для него богатства, повергавшие в удивление и вызывавшие зависть самого короля Владислава.
Он презирал их за то, что они безропотно по грошу, по полушке сдают его сборщикам потом заработанные деньги, а ненавидел за то, что в любую минуту, схватив цепы, косы, топоры и вилы, могли броситься на его дворцы и замки и разорвать его в клочья, искромсав серпами и пропоров рогатинами.
Они — верил пан Иеремия — всю жизнь ждали одного: пустить по ветру скопленные им богатства, по камню разнести его дома и службы, в куски изрубить верных ему холопов. Однако его презрение было сильнее ненависти, и потому он не боялся их.
Не боясь потерять и собственную жизнь, Иеремия не останавливался перед казнями сотен крестьян и казаков, если они начинали возмущаться установленными в его государстве порядками. Поэтому,