— А ты как мыслишь, Степан? — спросил Алексей Михайлович у младшего Пушкина.
— Так же мыслю, государь, — твердо ответил младший Пушкин.
Леонтьев, не дожидаясь, когда его спросят — могли и не спросить, — сказал быстро:
— И я так же мыслю, твое царское величество.
— Ну, так тому и быть, — ответил Алексей Михайлович. — Пошлем к гетману, и к королевскому киевскому воеводе, и к киевскому митрополиту Сильвестру еще одного человека доброго, к посольскому делу свычного. А вам, послы, за верную службу — царское спасибо.
Государь встал. Встали и послы. Низко кланяясь, стали пятиться к дверям.
Алексей Михайлович, сощурив глаза, глядел на узорчатый оконный переплет. Решил — поедет на Украину послом Унковский Васька. И без вора Тимошки — живого ли, мертвого ли — назад не вернется. А решив так, велел Унковского немедля привести к себе в покои. Не успел государь приказать, как растворилась дверь и в палату чуть ли не вбежал дьяк Волошенинов.
— С радостью тебя, великий государь! — выкрикнул дьяк с порога. — Нашли вора: живет Тимошка в Лубнах, в Мгарском монастыре.
Глава двадцать первая
ГЕТМАН И КНЯЗЬ
Посол Унковский ехал на Украину во второй раз. Он тоже считался одним из лучших дьяков Посольского приказа, однако ничем не напоминал Григория Гавриловича Пушкина. Был Унковский мягок, ласков, вкрадчив. Не терпел грубого слова и, когда впервые встретился с Хмельницким, не раз, краснея, опускал глаза от соленых шуток казацкого предводителя.
Окружавшие же гетмана полковники только головами крутили и хохотали так, что звенели на столе кубки, мигали лампады да колыхались под образами вышитые рушники.
Коротая в дороге время, читал Унковский данный ему государем наказ: «А буде гетман, или атаман, или пристав, или хто в дороге учнет ево, Василья, спрашивать о летах и о возрасте великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии, Василью говорити: „Великий государь наш царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Русии самодержец, его царское величество, ныне в совершенном возрасте и в летах. А дородством, и разумом, и красотою лица, и милосердным нравом, и всеми благими годностьми всемогущий бог украсил его, хвалам достойного, паче всех людей. И никто же, видя его царское пресветлое лице, опечален не отходит. Также и наукам премудрым философским многим и храброму ученью навычен, и к воинскому ратному рыцарскому строю хотение держит большое; и по тому его государскому бодроопасному разуму, и храбрству, и милосердному нраву достоин он содержати и иные многие власти и государства“. Пропустив неважное, читал Унковский далее: „И, будучи у гетмана, говорити тебе, Василью, о воре, о русском человеке, который был у него, гетмана, а ныне живет в Лубнах, во Мгарском монастыре. А назад едучи от гетмана, велено заехати в Лубны и с ним видетца. И доставать тебе, Василью, того вора со всем замышлением“.
«Да, — подумал Унковский, — поди достань, когда Пушкины и те с пустыми руками возвернулись. Видать, не лыком шит подьячишка, когда столь народу вкруг себя вертит да никому в лапы не дается».
Адам Григорьевич Кисель — сколько себя помнил — твердо соблюдал жизненное правило: из всякого лиха, если хорошо подумать, можно извлечь выгоду. Потому и появление князя Шуйского решил Кисель обратить себе на пользу. Однако спешить не стал и, поместив Тимофея и Костю на своем дворе, сказал им отдыхать да отсыпаться, а сам начал думать, что следует предпринять дальше.
В конце концов Кисель решил представить князя Шуйского Хмельницкому. Если русские узнают, думал Кисель, что гетман держит при своем дворе вора и подыменщика, подыскивающего московский престол, то царь станет считать Хмельницкого своим врагом, вынашивающим коварные замыслы. Если об этом же узнает Ян Казимир, то он подумает, что взоры воинственного казацкого предводителя обращены не на Варшаву, а на Москву. Если же гетман выдаст князя Шуйского царю, то и здесь великой беды не будет: Адам Григорьевич еще раз докажет свою честность и верность, показав, что ничего от Хмельницкого не скрыл, объявившегося в городе опасного человека отдал в руки гетмана на всю его волю.
Однако Кисель был уверен, что Хмельницкий Шуйского не выдаст, — гетману и самому такой человек был нужен, ибо обширные замыслы Хмельницкого требовали для начатого им дела людей смелых, грамотных, повидавших свет и к тому же умеющих ценить сильную дружескую руку, на которую в трудную минуту они без страха могли бы опереться.
Третий день гулял в своем чигиринском палаце гетман Богдан. В большом зале были поставлены столы, за которыми сидело чуть ли не сто человек. И каждого из гостей гетман потчевал с золотой посуды, что было не по карману ни польскому королю, ни семиградскому князю.
Перед дверью Адам Григорьевич перекрестился и, прошептав: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», — шагнул через порог.
Хмельницкий, хотя и вел себя со многими иноземцами как самодержавный государь, в домашнем обиходе был по-прежнему прост: не заводил слишком уж многочисленной дворни, не вводил стеснительных церемоний.
Казаки-джуры только тогда докладывали Хмельницкому о приходивших к нему просителях или гостях, когда гетман бывал занят и приказывал никого к себе не пускать. А если такого приказа не было, то начальник дежурной полусотни сам решал, кого следует пустить в дом, а кого — нет.
Адама Григорьевича Киселя в палаце Хмельницкого знали все, не раз бывал он в застольях, не раз — в беседах, потому и пустили его, не замедлив. А вместе с Киселем пустили в дом и нарядно одетого пана с надменно выпяченной губой и гордым взором.
Переступив порог зала, Кисель и Тимофей окунулись в гул голосов, громких и дерзких, в клубы едкого табачного дыма от десятков коротких запорожских люлек.
Звон кубков, зычный смех, соленые шутки старых рубак — товарищей гетмана — успокоили Адама Григорьевича, ибо он знал, что в дружеском застолье гетман редко бывает вспыльчив и гневен.
Хмельницкий сидел за отдельным столом, стоящим на невысоком помосте, закрытом ярким ковром. Рядом с ним сидели послы Трансильвании и Крыма, генеральный писарь Иван Выговской, старший сын гетмана Тимофей, генеральный бунчужный и шесть полковников. Среди изукрашенных золотом и серебром иноземных послов и соратников гетмана чернел нахохлившейся вороной игумен Мгарского монастыря Самуил.
Кисель, одной рукой придерживая волочащуюся по полу саблю, пошел плечом вперед к столу гетмана. За ним шел Анкудинов, цепко вглядываясь в лица гостей Хмельницкого. Почти никто не обращал на них внимания, только, когда подошли они к столу гетмана, многие заметили пана Киселя, и то потому, что часто взглядывали в сторону хозяина дома.
Кисель, выказывая истинное свое благочестие, прежде подошел под благословение игумена Самуила и лишь после того поклонился гетману.
Гетман был хотя и хмелен, но — по всему видно — не пьян. Хитро сощурившись, окинул он Киселя с головы до ног насмешливым взглядом и сказал с показной мужицкой простотой:
— Никак, соскучал, пан воевода? Приехал лицо мое видеть, о здоровье моем спросить?
— И за этим приехал, пан гетман, и за кое-чем иным, — ответил Кисель, глядя прямо в глаза Хмельницкому.
Хмельницкий, будто не слыша сказанного, продолжал:
— И не один, вижу я, пожаловал — доброго человека с собою привел.
Кисель расплылся в улыбке, приложив руку к сердцу, проговорил с восторгом, громко, чтоб слышали многие вокруг сидящие:
— Истинно молвил, Богдан Михайлович, доброго человека привел в твой дом — князя Ивана Васильевича Шуйского, великого тебе доброхота.
При этих словах Хмельницкий вконец протрезвел. Кисель понял: все знает гетман о князе Шуйском — раньше него довели Богдану Михайловичу о подлинном имени князя. Были у Хмельницкого сторонники