обещаний рассказать что-либо не видели и не слышали палачи и судьи, сколь ни бились над ним, истерзанным. А здесь Костя вдруг заплакал. И, уткнувшись в пахнущую ладаном и сухими травами руку игумена, стал, захлебываясь слезами, бормотать нечто невнятное.
Старец недвижно сидел и молча гладил Костю по голове, слушая все, что говорил узник, с великим вниманием. И если бы Костя мог поглядеть со стороны, то увидел бы, что пастырь духовный более всего похож на рыбака, поймавшего на уду большую, осторожную, долго не дававшуюся рыбину и очень боявшегося, как бы рыбина не сорвалась.
Но постепенно старец стал понимать, что Костя бормочет что-то, из чего извлечь какую-нибудь пользу едва ли будет можно. Говорил Костя только о себе, а о супостате Тимошке лишь повторял бессчетно: «И был он мне великий друг и оберегатель. И был он не скудный человек, и было ему, что давать…»
Соломонида ушла из Вологды в Москву, как только узнала, что Тимоша и Костя бежали из Москвы неведомо куда. Она помогала молодой невестке — ни вдове, ни мужней жене, — управлялась по дому, работала на огороде, ходила за скотиной, присматривала за внучатами.
Она не видела, как вели по Москве Костю Конюхова, но, услышав об этом, долго плакала и молила богородицу уберечь и его, и сына Тимошу от великих напастей.
Об эту пору случился в Москве владыка Варлаам, и Соломонида пошла к нему — просить заступы за Костю.
Владыка сильно постарел. Прежними оставались лишь глаза — суровые, ясные.
— Чего хочешь, Соломонида? — спросил Варлаам.
— Хочу Костю Конюхова видеть, владыко, батюшко.
— О сыне, поди, хочешь его расспросить?
— О нем, владыко.
— Скажу кому надо, чтоб пустили тебя к нему, — ответил Варлаам, вздохнув, и, встав на колени перед образом пречистой, стал класть земные поклоны и шептать что-то.
Встала на колени и Соломонида.
— Пречистая матерь, — шептала она, — не дай сгинуть моему сыночку. Помоги ему, дитятку моему, сохрани Тимошеньку.
И, шепча, плакала беззвучно.
Владыка обещание сдержал: Соломониду пустили в Кремль, за стены Чудова монастыря.
Увидев Костю в тайной келье, Соломонида лишилась чувств.
Старец, что привел ее к вору Костке, брызгал в лицо Соломониде водой и, растерянно ахая, бормотал нечто невнятное.
Очнувшись, Соломонида заплакала. Она рыдала безутешно и долго, целовала Косте вывернутые, бессильно опущенные руки, седую голову, исхудавшее лицо, глубоко запавшие, исстрадавшиеся глаза.
Костя тихо рассказывал ей о Тимоше, глаза его были полны слез, голос прерывался и дрожал.
Уйдя из кельи, Соломонида не вернулась домой. Она побрела вниз к реке и долго-долго шла через посады и слободы, пока не вышла в поле и не увидела впереди белые резные башни Новодевичьего монастыря.
Мать игуменья терпеливо выслушала сбивчивый рассказ Соломониды о ее горе.
— Велики грехи сына твоего, сестра, — сказала игуменья. — Много молитв надо будет вознести господу, чтоб замолить малую толику содеянного им.
Так в Новодевичьем монастыре появилась старица, принявшая в монашестве имя Стефаниды.
Анкудинова схватили в Голштинии. Голштинский герцог Фридрих сам явился в тюрьму поглядеть на диковинного беглеца, чтобы решить, какую мзду следует запросить у русского царя за его бывшего подданного.
Тимоша был худ, оборван и грязен. Он знал, что государевы тайные люди идут за ним по следу, и потому не назвал себя ни Анкудиновым, ни Шуйским. Он назвался Демьяном, не помнящим родства, бежавшим из Пскова от страха перед казнями князя Хованского.
Герцог пожевал бескровными губами, постоял, склонив голову к плечу, и ушел, не сказав ни слова.
Однако он понял, что русский, столь хорошо говорящий по-немецки и даже вставивший в разговор латинское изречение, конечно же, не тот, за кого себя выдает.
Фридрих приказал строго стеречь узника и отправил во Псков гонца, чтобы известить воеводу о попавшем в его руки пленнике. Однако еще по дороге гонец узнал, что в Кенигсберге какие-то люди раздавали листы и много раз кричали на рынке и у ратуши о некоем русском человеке, бежавшем из Москвы с государевой казной и побившем многих честных людей.
Приехав в Кенигсберг, гонец пошел к ратуше и на дверях ее увидел лист, в коем извещалось, что тот беглец «волосом чернорус, глаза разноцветные, и нижняя губа поотвисла немного».
В листе у гонца описание было точно таким же. Повернув коня, он помчался обратно, расспрашивая по дороге, куда проехали шестеро русских.
Нашел он их довольно быстро, потому что в каждой деревне, и в каждом городе, и в корчмах, и на постоялых дворах рассказывали те люди всем, кто им попадал на пути, об одном и том же: о беглом русском разбойнике и о наградах, которые ждут любого за его поимку. В польском городе Гданьске гонец настиг русских.
Их начальник — Петр Микляев — сносно говорил по-немецки, и гонец легко объяснил, какая забота привела его к нему.
Толстый, широкоплечий Микляев, вначале важно взиравший на гонца, аж подпрыгнул от радости и закричал неожиданно высоким бабьим голосом нечто непонятное, заставившее гонца подумать, что, наверное, именно так кричат татары, когда к ним на аркан попадает хорошая добыча — будь то добрых кровей конь или богатый пленник.
Через десять дней Микляеву показали пленника.
Оскалив зубы и вытолкнув из бочкообразной груди воздух, Микляев произнес только одно слово:
— Он.
Тем же крестным путем, каким недавно прошел Костя, надлежало пройти и Тимофею.
Везли его в открытых санях, еле одетого, и Микляев выходил к нему из крытого теплого возка, чтобы покуражиться над арестантом и — в который уж раз! — подробно рассказать, как пытали Костю и как будут пытать его.
Перед самой Москвой Тимофей выполз из-под веревок, которыми привязали его к саням, и бросился на дорогу — под копыта скачущей следом тройки. Однако и тут ему не повезло. Возница ловко свернул в сторону, и его лишь задело одним полозом, порвав зипун и переехав ногу.
— Легкой смерти ищешь, вор! — неистовствовал Микляев, по-волчьи скаля зубы и пиная ногой скрючившееся на дороге тело. — Вяжи его, ребята, как мамка пеленала! — визжал Микляев.
Ему не пожалели пинков, зуботычин и веревок и, накрепко привязав к саням, повезли дальше.
Никто не встречал его у стен Москвы. Накинув на него рогожи и заткнув в рот кляп, чтоб не кричал, ранним утром 28 декабря 1653 года его ввезли в Москву.
Он лежал ничком, на животе — так измыслил Микляев — и подбородком отсчитывал все рытвины и ухабы московских улиц.
Первое, что он увидел, когда сдернули с него рогожи, — черный дверной проем и в нем известного всей Москве безносого палача Федьку, по прозвищу Гнида.
Палач что-то сказал ему, но Анкудинов не расслышал, и Федька, ярясь, хватил его кулаком по лицу. Тимофей упал, но его тут же подняли и, схватив под руки, поволокли в застенок.
Государь призвал Петра Микляева к себе, в жилую палату, и, ласково глядя, слушал бахвалистые Петькины речи. И хоть привирал Микляев без меры, государь его не перебивал и внимал его рассказу с видимым удовольствием.
Хлопнув в ладоши, призвал из соседней горницы бывшего при нем стольника и сказал распевно,