И наоборот, – думал в тот день Црнянски, сидя в „Пахаре' у занесенного снегом окна. – И наоборот, старый рассказчик должен обязательно сорвать историю немного раньше времени, пока она еще кисловата и не вполне созрела. То есть он тоже должен пойти против своей природы, которая боится терпкого вкуса и стремится обеспечить плоду полное созревание, потому что в течение долгих лет научилась тому, что ожидание приносит пользу. Но именно преждевременно срывая зеленый плод со старой ветки, не дожидаясь привычного созревания, он приведет вещи в равновесие и правильно решит какое-то вселенское уравнение. Так соблюдают меру, – думал в тот день Црнянски, – и так чередуют еду и питье…»
И он повернулся к стакану, который стоял на столе между двумя нетронутыми тарелками. Расположение и соотношение предметов на столе он воспринял как соотношение небесных тел. «Только подтолкни их, – думал он, глядя на стакан, – и можно потом наблюдать за их орбитами.
Однако, – рассуждал дальше Црнянски, – до сих пор разговор шел о литературе. Я наблюдал за миром и свой опыт старался использовать как писатель. И то, что я говорил над тарелками с едой, – все это мысли о литературе. Но теперь наступил момент истины. Пришла пора поменять все местами, и пусть литература, для которой я работал всю мою жизнь, хоть немножко поработает для меня…» Тут он вспомнил, как однажды увидел в Альпах длинную белую веревку, она висела над обрывом, прикрепленная верхним концом к склону, и ветер раскачивал ее. Он тогда сразу понял, что никакая это не веревка, а тоненький водопад. Но сегодня, спустя столько лет, он знал и кое-что еще. Теперь он знал, что и ветер, качавший «веревку», не был ветром. Это было чем-то другим. И чем-то другим он хотел видеть сейчас и литературу.
«Итак, заменим, – подводил итог своим рассуждениям Црнянски, – заменим историю жизнью. И дадим аналогичные оценки. Я стар, – продолжал он, глядя в свой стакан вина, – я стар, и поэтому плод, который я имею, то есть жизнь, мне следует сорвать чуть раньше, чем он вполне созреет. Таким образом, моя старость и преждевременность снятия плода, который теперь уже не история, а жизнь, к тому же моя жизнь, уравновесят друг друга и приведут к равенству двух частей уравнения. Конечно, этот рано сорванный плод будет немного терпким, но разве я сам не учил тому, что надо бороться со своей природой, если хочешь получить совершенство и гармонию вкуса».
И тогда он подозвал официанта, заплатил за нетронутый обед и пошел домой. Црнянски умер намеренно. Он перестал есть и пить, и его жизнь оторвалась от своего стебля несколько раньше, чем это было необходимо. Говорят, умер он злым, как рысь, считая, что все-таки опоздал.
САД УЖАСА
«Осень была тонкой, как молодость, и вот пришла сразу за ней зима». Так писала мне в октябре прошлого года одна читательница, сообщая, что перед ней лежит старая, испачканная желтком книга, купленная в Константинополе. «Только прочитав изданный в 1984 году „Хазарский словарь', – говорила она, – я поняла, какой книгой владею». Она послала мне несколько отрывков из этой книги, чтобы проверить, права ли она. Потому что вода не видна через вино, но вино видно через воду. Полученные тексты действительно кажутся мне отрывками и переводами из издания Даубмануса, опубликованного в XVII веке. Но как в полдень распознать тот кусочек дня, который раньше других станет вечером! Трудно определить, к какой части словаря можно отнести отрывки, которые я привожу ниже.
Во время первой остановки принцесса взяла одну рыбу, вырвала у нее пузырь, налила в него соленого вина, засунула обратно в рыбу и все вместе положила под раскаленный камень. Потом она сказала стоящему рядом человеку:
– На мой счастливый вторник выпала ночь, усыпанная звездами, и укутала его, как покрывалом. Через какое-то время пришла заря, покрывало ночи упало, и я увидела, что из-под него, как и вчера, опять показался мой счастливый вторник. Только ночь оставила себе на одну звезду больше.
И ты хотел бы купить все это за горсть шкварок!
На это спутник ответил принцессе:
– Я встретил тебя однажды на пустынном берегу, и твоя тень пахла корицей. Когда я подошел к тебе, ты вскрикнула от испуга, но испугалась не меня. Ты смотрела на кого-то рядом со мной, кого я не мог видеть, так же как ты не могла видеть меня. И тогда ты обняла и поцеловала его, а я стоял и смотрел, не видя ничего, кроме твоего счастья и твоих губ в невидимом поцелуе. После любви ты собрала свои волосы, как радугу, и свои тени, пахнущие корицей, и сказала ему на прощание:
– Приходи опять!
Так я узнал, кто я. Я – это «опять».
Однажды в прошлом году, в то время, когда сыр заливают растительным маслом, пошли мы с Кривоносовичем во второй половине дня к тому самому Самуэлю Коэну, который умеет просвистеть будущее. Про него говорили, что он летом на выгоне доит молоко в колокольчик, а зимой тайно показывает одну картину, от которой люди коченеют от страха. Мы увидели, что он сидит около окна и смотрит через смех, как через бойницу. Мы попросили показать нам картину, он согласился, потому что мы были с ним знакомы и вместе играли на маскарадах, однако он не захотел впустить нас к себе обоих сразу, оправдываясь тем, что у него тесно. Первым вошел Кривоносович и ущипнул Самуэла, как делал это, когда тот в своей маске ездил на повозке по рынку. Кривоносович оставался внутри недолго, меньше, чем промежуток времени между двумя петушиными криками, и вылетел на улицу с зеленым лицом, после чего его стошнило рыбой с маслинами в красном вине с Колочепа. Я не стал поддаваться страху и тоже зашел. Внутри все было как на корабле, и лампа под потолком качалась, как будто на волнах. Я увидел на столе часы, которые заводят с помощью пистолетного дула, чернильницу и лист бумаги, на котором Коэн что-то писал, и я, как сумел, запомнил, что там было написано, может быть, это вам пригодится. «В самых важных вещах, – писал Коэн, – принимается во внимание память борзой, а не память человека, потому что она глубже, продолжительнее и точней. К тому же не надо ее толковать как человеческую, потому что она подобна дому во времени».
Тут Коэн развернул на полу и показал мне лист бумаги величиной с небольшой парус, сплошь изрисованный крошечными человеческими фигурками, которые, собравшись стайками, что-то делали, и каждый занимался чем-то своим. На краю карты красными чернилами были записаны какие-то сведения о смехе. Первая фраза была такой: «За сорок дней до рождения человек улыбается первый раз, через сорок дней после смерти – последний». Дальше было неразборчиво. Когда я приблизился и рассмотрел всех этих копошащихся козявок, которые сначала были выгравированы на меди, потом отпечатаны на листах бумаги, а теперь оказались на большой карте, потому что Коэн склеил все листы вместе, я увидел, что это военные и сыщики, и их огромное количество, и они убивают приговоренных к смерти. А каждый из приговоренных показан в момент своей смерти, и этих разных смертей было больше, чем цветов на лугу, и умирающие смотрели из своей смерти на чужую смерть. Они хрипели, задыхались и кричали, как верблюды, но этого рева не было слышно, потому что он уходил внутрь осужденных и вспарывал им утробу, как нож… Разглядывая картину, я спросил, почему Кривоносович так испугался. А Коэн мне ответил:
– Выбирай и ты, как он выбирал, тогда увидишь.
– Что выбирать?
– Выбирай, откуда будешь смотреть. Вот здесь внизу, на нижней кромке картины, построены солдаты, которые смотрят на тебя как на своего командира и ждут твоего приказа. Выбери одного из них, какого хочешь, он будет твоим проводником, а потом смотри внимательно, что будет.
Я выбрал маленького барабанщика, потому что из его глаз выходили слова, которые можно было увидеть и прочитать, как будто его взгляд выписывал их в воздухе: «Определенный цвет мела, определенное движение, сделанное ночью, случайный звук губ, запах лаванды в определенный утренний час или снежинка точно установленного веса – являются ересью!»
Как только я прочитал это, я заметил, что барабанщик, хотя смотрит прямо на меня, палочкой указывает в сторону, чуть выше строя солдат. Я двинулся по карте в том направлении, которое указывала мне палочка, и остановился на солдате, получающем какой-то приказ в виде свернутого в трубку листа бумаги. Потом я увидел, как на следующем перекрестке он передает этот свиток одному всаднику. Картинка сопровождалась записью, которая сообщала, что седло всадника набито волосами турок. Потом я увидел, как конь скачет с седоком на спине мимо всей этой уймы народа на картине к какому-то окопу, там, где идет бой между турками и христианами. Тут этот человек падает с лошади и прямо посреди окопа засыпает, а рядом с ним я вижу тот самый приказ в развернутом виде, и там написано: