другую. Он предлагал прохожим покупать их, объясняя, что ношеная шапка имеет преимущества перед новой. «Шапка — это улей для человеческих мыслей, — уверял он, нахваливая свой товар. — Тот, кто наденет чужую шапку, узнает мысли ее бывшего владельца, потому что мысли по-прежнему роятся в ней, просто их мед теперь собирает кто-то другой. Кроме того, у шапок есть еще одно достоинство. Каждая голова, как известно, имеет семь отверстий, через каждое из них проникает по одному из семи смертных грехов и выходит по одному из семи дней недели, и так человека покидает жизнь на пути к семи планетам. Шапка защищает и греет эти семь отверстий! Иногда бывает, что такая шапка, как курица яйцо, несет в волосы владельца маленький красный камень…»
Так говорил Павле Грубач, неся на голове свой товар. А вот что он говорил в других обстоятельствах, после чего его имя получило известность и осталось в памяти по делам совсем нехорошим, сказать гораздо труднее. Наверняка можно утверждать лишь то, что однажды вечером он услышал за стеной комнаты, печь которой он как раз топил, чей-то плач. Надеясь утешить плачущего, Павле сказал ему несколько слов. Одни говорят, он рассказал, что видел во сне прошлой ночью. Другие считают, что еще какую-нибудь чушь.
Неизвестный на мгновение словно онемел, как бы раздумывая, не сообщить ли хозяину дворца о дерзости слуги, чтобы того наказали, а может быть, он просто удивился, услышав голос из вечно немых коридоров, в которых, казалось, никогда никого нет. Но потом снова заплакал. Голос из коридора продолжал что-то говорить, голос из комнаты плакал все тише и тише, чтобы все-таки было слышно, что рассказывают, и так продолжалось изо дня в день. Но слуге будто не давала покоя собачья чесотка, и он решил пойти еще дальше. От далекой, заброшенной комнаты к другой, побольше, с большой печкой. Оттуда слышался не плач, а смех и песни.
Когда человек поет, он не может думать, только чувствовать, сказал самому себе Грубач и дерзнул и здесь рассказать свою историю. Некоторые голоса на мгновение затихли, вероятно чтобы прислушаться, но другие обратили все в смех и шутку, тут же забыв о незнакомом голосе из стены и о том, что он им сообщил. А Грубач двигался дальше и дальше по лабиринту коридора для слуг, от комнаты к комнате, от печки к печке, пока однажды вечером не оказался перед топкой, по другую сторону которой, в зале, высилась огромная королева печей и царила полная тишина, словно там никого нет. И здесь он тоже через огонь и стену рассказал свою историю, надеясь, что его и теперь не поймают. Но ошибся. Он был тут же обнаружен, ему выдали ребро от жареного вола, а его жене яблоко, и изгнали их из города, накинув ему на плечи лошадиную попону, на которой было написано:
ТАК АДАМ И ЕВА БЫЛИ ИЗГНАНЫ ИЗ РАЯ
Пока я пишу это, мне кажется, что и я, как некогда Грубач, сижу в мрачном и глухом коридоре, слышу голоса, смех и ссоры из освещенных и невидимых мне залов, которые я различаю только по размерам топок, которые их обогревают. Я медленно блуждаю по сплетению коридоров от печки к печке, развожу огонь и шепчу из темноты свою историю кому-то, кого не знаю и никогда не увижу. Я не знаю, какие лица у тех, к кому я обращаюсь сквозь огонь и стену, не знаю ни их пола, ни возраста, ни намерений, ни причин, по которым они плачут, ссорятся или веселятся. Но я твердо знаю, что если они меня обнаружат, они дадут мне ребро от жареного вола, моей жене яблоко и изгонят из города, накинув мне на плечи лошадиную попону, на которой будет написано: «Так Адам и Ева были изгнаны из рая».
На рассвете Филипп закончил чтение. Ферета крепко спала. Заснул и он. Проснувшись, они с трудом вспомнили, где находятся и что с ними произошло. Позавтракали, поехали в аэропорт и улетели в Швейцарию. С собой они взяли только ночную рубашку, пижаму и зубные щетки. В Швейцарии у него был знакомый галерист.
3
Другое решение
«Я — Филипп Рубор, а это моя жена Ферета Су. Мы забронировали номер по телефону. И хотя мы художники, у вас в отеле работать не собираемся», — улыбнулся Филипп человеку за стойкой администратора одного женевского отеля.
В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда небольшую, швейцарскую квартиру, которую для них подыскал один знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с пышными белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил, такие же цветы росли и на окнах. А еще там были два ветра. Ферета предпочитала думать, что теплый ветер дует из Африки, а холодный — с Альп.
Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В их скромной женевской квартире одну — единственную большую комнату (все остальные были совсем маленькими) Филипп сразу же после переезда превратил в мастерскую с двумя мольбертами. Они стояли каждый в своем углу, как скелеты огромных птиц. В квартире они нашли оставшийся от предыдущего жильца, а может и от хозяина, большой горшок с прелестным комнатным деревцем и две книги. Ферета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как обычно, целые дни проводил за подрамником.
В одну из своих первых недель в Женеве, более или менее устроившись, они пригласили на обед того самого швейцарского галериста и приятеля — соотечественника, у которого в Женеве был дом, а в Италии, у подножия Альп, замок, где они не раз гостили. Галерист носил прозрачный сетчатый галстук и черную козлиную бородку, как две капли воды похожую на купированный хвост его пса, которого он привел с собой. Псу поставили под стол плошку с едой и миску с водой, но Ферета все время боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свой обед.
— Я слышал, мадам тоже художник? — спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.
Ферета изобразила на лице точно такую же улыбку, вместо ответа достала из сумочки губную помаду и в мгновение ока, прямо на салфетке рядом с супом, который они в этот момент ели, изобразила пейзаж, который назвала «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.
— You paint using the make up? How long will it last? — поинтересовался человек с собакой.
— Never mind, — сказала она едко и добавила: — It is for you.
И тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. Она замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова. И, наклонившись, заставила себя погладить собаку под столом, возможно, определив этим развитие многих последующих событий.
Как-то вечером, после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Ферету, почему она не купит аквариум с рыбками, такой же как дома.
— Но я не дома, — возразила она, — и если останусь здесь навсегда, это будет равносильно смерти, ведь я здесь чужая. Имей в виду, тебя это тоже касается! Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.
— Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины — это pret-a-porter.
А когда он позже спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:
— Прошу тебя, не задавай мне никаких вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь, что начинаешь чувствовать, когда божество просит у тебя совета. Ты не умеешь думать ни о чем, кроме живописи. А с меня довольно. У меня нет уверенности, что я рождена для искусства. Ты живешь для того,