Наконец в одно прекрасное утро капитан Милут, точно завороженный этим толстением, отправился в магазин и купил большую жестянку с печеньями. Печенья он раздал детям, а на крышке коробки вырезал дырочку размером с грош, набил коробку рыбой и закрыл. Каждый день он подливал в дырочку понемногу оливкового масла, пока рыба его принимала. Когда же рыба перестала пить масло, он взял грошик и закатал отверстие. Рыбные консервы были готовы.
«Это — к Рождеству», — заявил капитан. Девочки с изумлением взирали на бабушку, которая возликовала, с необычайной быстротой стала худеть, а вместо баранины с капустой готовила себе фасоль с грецкими орехами. Опять она двигалась плавно, явно хорошела, и чем дальше, тем больше стала походить на своего покойного мужа. Она снова превращалась в ту усатую красотку прежних дней, что носила лорнет с надушенными стеклышками.
— Я хочу быть красивой для своих внучек, — шептала она в свою чашку с чаем. В ответ на уговоры соседок выйти замуж Иоланта, со знаменитой двухтарифной улыбкой Ризничей на устах, отвечала, стремясь, чтобы ее слова достигли слуха капитана Милута:
— У всех моих мужчин стояло, пока не сгорит свечка за два динара. Разве теперь такого найдешь?
Капитан Милут ошеломленно посмотрел на госпожу Иоланту и отправился покупать свечу за два динара. Он и так давно уже собирался открыть карты перед тещей и прямо сказать, что его мучит. Он обдумывал будущий разговор с ней по дороге на экзерцирплац, где жеребцы занимались онанизмом, ударяя себя членами по брюху. Он составлял и составлял необходимые фразы, но они проплывали по его голове, как пыль от упомянутых жеребцов, и никак не шли с уст.
Капитан Милут был мужчина в самом соку. Если бы он захотел, то пуговицей, отлетевшей от его ширинки, наверняка можно было выбить глаз попавшемуся по дороге прохожему. Женщина была ему необходима, как ложка к обеду, но он был далек от мысли привести своим девочкам мачеху. Ни на что не решаясь, он шептал глубоко про себя, обращаясь к прекрасной госпоже Иоланте в той глубине, где рождаются уже не слова, а слезы: «Помогите же мне, помогите, если хотите добра мне и своим внучкам…» Но вместо этих простых слов в голове у него болталась фраза, запомнившаяся из бесконечных тещиных рассказов:
— То, что в октябре кажется мартом, на самом деле — январь…
Тут он заметил, что мадам Иоланта снова начала толстеть назло кому-то. Он не знал, кому именно, но дело было ясное, даже дети заметили. Специально для нее отдельно ставились на стол тушеные синие баклажаны. Перед тем как приняться за еду, она шептала молитву: «Крестом осеняем себя, ограждаясь от сатаны, не боясь его уловок и засад…»
И снова ее потолстение нарушало покой в семье. У капитана уши горели от глупых насмешек, а в доме чего только не случалось. Вдруг распахивался шкаф, и все цвета какого-нибудь пестрого платья или полоски юбки разлетались по комнате, порхая мелкими кусочками шелка, ослепшими от солнца. В футляре своих карманных часов капитан Милут находил дождевых червей. Самой же вдове Исаилович ни с того ни с сего начал являться покойный муж. Он объявлялся каждый раз, когда светил полный месяц, точно так и надо. Правда, он путал дни недели. Например, покойник не знал, идет ли вторник за средой или, наоборот, впереди нее. Если он появлялся не вовремя, приходилось его Исправлять и возвращать, откуда пришел. Тогда госпожа Иоланта брала блюдо, наливала в него воды и начинала ворожить вместе с внучками.
Прошло два месяца с тех пор, как вдова Исаилович снова начала толстеть. В один прекрасный вечер капитан Милут ополоснул свой уд по-солдатски, спрыснув его водой прямо изо рта, и, решившись пойти на приступ, ворвался в светлицу госпожи Иоланты.
Она лежала в чем мать родила, созерцая свой пуп. На фоне простыней ее тело, пахнувшее лимоном, походило на хорошо подошедшее белое тесто с глубоким пупком посредине. Под пупком была огромная мохнатая третья грудь, а повыше пупка — талия, одна из красивейших, какие только капитану Милуту довелось в своей жизни видеть. По крайней мере так показалось Милуту при свете свечки ценой в два динара, горевшей на столе. При виде этой свечи капитан несколько смутился и утратил дар речи, а госпожа Исаилович продолжала непоколебимо шептать свою молитву или то, что она читала вместо нее. Наконец молитва закончилась. Тогда она повернулась к капитану, дунула на свечку и притянула его к себе тем самым жестом, каким ласкала его дочерей. И шепнула, обнимая его:
— То, что в октябре кажется мартом, на самом деле — январь…
После сладостных объятий, лежа на спине, капитан попытался в темноте погладить ее. Она была рядом и, как он догадывался, уже худела с головокружительной быстротой. Нащупав что-то весьма ощутимое, он спросил наугад:
— Это у тебя что, нога? — и в ответ получил хорошую оплеуху, горячую, как блинчик с творогом. Ибо это была не нога, а рука.
— Бабушка, твои часики опять не работают! — любила говорить маленькая Витача Милут госпоже Иоланте. Фамильные часы в виде серебряного яйца давно уже не ходили, но еще играли свою мелодию. Ветер гнал по небу облака в одну сторону, цикады гнали по горячему небу тишину в другую; была война, капитан Милут ушел на эту войну, и о нем ничего не было известно. Госпожа Иоланта разрешала внучкам подносить к уху свои часики и слушать их, как слушают шум волны в морской раковине.
— Работают они, детка, работают, — говорила она, — только отсчитывают не теперешние часы, а другие, давешние.
И правда, в овале остановившихся часов журчало давно прошедшее время, а во времени звенели голоса прежних красавиц из семейства Ризничей. Правда, одна из девочек, Вида, не слышала ничего, кроме хрипа, но зато Витача, у которой уши были разные — одно глубокое, как домик улитки, а другое плоское, как речная раковина, — Витача слышала все. В часах легко различался высокий мягкий голос графини Паулины Ржевуской, в замужестве Ризнич, а вслед за ним — щебет ласточек перед дождем, когда они вспарывают пыль кончиками своих крыльев; слышался звук флейты Амалии и звон ее стеклянных шпилек, позвякивавших в волосах, когда она пробовала свои любимые блюда, а напоследок — надтреснутое меццо- сопрано госпожи Евдокии. Единственной, кто не подавал голоса из часов, была безвременно умершая мать Витачи, Вероника Исаилович. Вместо голоса матери Витаче слышалось в серебряном овале весьма отдаленное сопрано, хорошо промытое сырыми желтками. Госпожа Иоланта утверждала, что этот голос не принадлежит никому из женщин их семьи. Это был самый красивый голос из серебряных часов и вообще самый красивый голос, который Витаче довелось когда-либо слышать.
— Это шлюха Полихрония голос подает, — утверждала бабушка Иоланта. — Она влюбилась в твоего маленького прадедушку Александра Пфистера, и он с ней прижил ребенка, стал отцом, будучи сам от Роду пяти лет.
— Ну расскажи мне о ней! — умоляла ее Витача. — Расскажи, что случилось потом с их сыном? Ведь, как-никак, он наш родственник! Расскажи! Расскажи сейчас же!
— Да нечего и рассказывать. У этой Полихронии вместо глаз были под бровями две огромные синие мухи, вот и все…
На этом месте у вдовы Исаилович, урожденной Ибич, язык точно примерзал к гортани. Выговаривая за что-нибудь Витаче, бабушка всегда называла ее именем одной из Ржевуских:
— Задница у тебя, Эвелина, ровно из чистого золота, а вот в голове одна чушь. Займись-ка лучше своими делами.
Пришлось Витаче прекратить свои расспросы. Но Полихронию она запомнила крепко. И мысленно добавила ее имя ко всем своим многочисленным именам.
Витача, Параскева, Амалия, Паулина, Эвелина, Каролина, Ангелина, Полихрония и т. д. была прежде всего особа замечательной красоты. Ее тело глубоко врезалось в мечты всех когда-либо видевших ее мужчин. У нее была между грудями выемка в виде латинской буквы V, а пальцы на ногах такие изящные и совершенные, что она могла бы ими играть на рояле. Женская красота ее прабабки Амалии Ризнич- младшей, несколько поколений передававшаяся исключительно по мужской линии, в последнем колене снова воплотилась в женщину, в Витачу Милут. Между нею и ее сестрой Видой, которая совсем не походила на Витачу, служили своего рода переходным мостом две другие сестры, но они умерли в раннем детстве, унеся с собой все сходство черт, что было в их внешности. Было вообще незаметно, что они родные сестры. Фигурой и лицом Виды прабабушка Амалия, по мужу Пфистер, безнадежно проиграла своему достойному супругу: судя по лицам рано умерших сестер Виды и Витачи, можно было предполагать, что их шахматная