маялся с веревочками и куклами, а в бороде его не переставали жужжать запутавшиеся дремотные мухи. Он расставлял стулья в зале и то и дело обнаруживал на руках — на ладонях и между пальцами — что-нибудь: соломинку ли, шерстинку, что-то прилипшее, кусочек обломавшегося ногтя, крошки хлеба, кофейную гущу, жир или песок. Он не искал этого, просто к нему все прилипало, и он, чувствуя это, тщательно оглядывал свои руки и ногти, выковыривал из глаз мошек и вынимал волосы из стаканов. Вот и теперь, очищая от плевел свое тело, он сооружал сцену в просторном зале у барышни Милут, где стояли полосатые кресла с желтыми репсовыми спинками, а в зеркале, стоявшем напротив дверей, создавалось впечатление, что за ним — другая комната и в ней желтый, а не полосатый салон. Между делом он болтал с гостями.
— Вдумайтесь, — говорил он, — Видин отец подарил ее матери в качестве свадебного подарка серну. Живую. У Виды есть фотография, не знаю, видели ли вы? Ее матушка красива, миниатюрна, легка, как пушинка, она снята с женихом. Он в военной форме, одной рукой держит за ухо серну, второй — саблю. Глазастый, способный, если надуется, угодить вам пуговицей со своих брюк прямо в рот и выбить зуб!
— Забавно, — бросает доктор Пала, а сам пожирает взглядом госпожу Реббеку Кнопф. Они сидят за столом, курят или нюхают табак, и доктор Пала допивает из бокала госпожи Кнопф, вроде бы по растерянности.
— От ваших взглядов, доктор, остаются рубцы, как от вашего хлыста. Но если вы будете так пялиться на меня, вы увидите то, что вам не стоит видеть, — через мои глаза видно слишком глубоко. Лучше наденьте темные очки…
Вида же в это время наблюдает за своим земляком с обритыми ушами и засученными рукавами, видит, как глаза его заполняет тоска, и тоска эта столь крепка, что ею впору точить ножи и чистить ложки.
— Чем внимательнее я приглядываюсь к вам, тем отчетливее вижу, что ваше лицо, как год, — говорит он Виде, пристраивая театральный занавес, — на нем все четыре времени года.
— Какое сейчас, по вашему мнению, время года на нем?
— Лето. Тихое, как спальня.
Он целует ее и уходит к своим куклам.
У представления два названия:
ЗВЕЗДА, ИЛИ ВЕРТЕП
До этого она еще или несовершенна, или неглубока, после пятого же шага она тебя утомит. Обрати внимание, следовательно, на пятый шаг! После пятого шага, уставший, ты не сможешь больше следить за своей мыслью, потому что она станет или слишком сильна и быстра, или слишком отдалится от тебя.
На седьмом шагу мысль угасает и превращается в любовь…
Этими словами представление завершилось, какое-то мгновение Вида сидела в темноте и думала о своем земляке. Каждый вечер теперь она читает его книги и каждый вечер раскаивается, что загубила время переводя книги других.
Только его нужно было бы переводить всю жизнь переводить на семь языков, как бы убегая семью путями от недругов, которым предал тебя Господь! Однако гость ее неделями молчал, поглаживая свою бороду из сена, и ему не приходило в голову спросить, не хочет ли она перевести написанное им. Потому-то она и сидела в темноте и терзалась.
Когда зажегся свет и на улице хищные звезды защелкали зубами от стужи, взорам всех собравшихся в зале предстала госпожа Цикинджал, целующаяся с Реббекой Кнопф, сидевшей у нее на коленях.
Тогда же гости барышни Милут, каждый выбрав себе свою звезду и покинув дом по улице герцога Гецендорфа, разошлись навсегда. Реббека увезла госпожу Цикинджал в Париж, и вскоре прошел слух, что они счастливо живут в огромном ателье в Тюильри, которое бывшей супруге доктора Пала сняла ее любовница, чтобы она там писала своих крокодилов. Вида осталась с воспоминаниями о своих исчезнувших друзьях, осталась на крахмальных и теплых подушках, которые потрескивают под щекой и уплывают, словно горячие хлебы. Только воспоминания ее с тех пор стали почему-то начинаться с частицы «не». Ее приятель, устроитель кукольных представлений, сидит рядом, и она часто говорит ему:
— Мы не снимем такую дачу, как Кнопф! Мы не поедем в Карлсбад с доктором Пала! Не раньше, чем приобретем машину, как у этой мокрохвостки Цикинджал!
Он, Видин спаситель, сидит у камина, в волосах У него полно муравьев, он немолод, однако его немецкий все еще не лишен вдохновения и свежести, потому что двадцать лет оставался без употребления. Вида переводит в соседней комнате, двери которой распахнуть! в полосатый салон, и нет-нет возвращается к мысли, что из всех удачливых писателей ее родного края, кого она знает и читает, лишь этого, лишь ее избранника, именно его и прежде всех прочих она должна переводить; он же, хотя они вместе спят уже два