Один мужской, а другой женский. Ты их продаешь?
– Мужской продаю, женский – нет, – ответил Дожа и усмехнулся редкими зубами, за которыми, как тесто, взбух язык.
– Что ты сделаешь с женским камнем, Дожа? – спросил его доктор Михаилович.
– Само его имя говорит об этом, – ответил Дожа, – я уже в годах, смотри – все лицо затянуло сеткой… женщины по своей воле меня больше не хотят…
И они расстались. Доктор Михаилович вернулся в Сомбор, начал худеть и страшно много курить. Во сне ему являлся человек, который зевает. Ямка над верхней губой у него начала лысеть, он носил сердце, зажав его в ладони, брал на ночь под язык ложку фасоли, почесывал плечом подбородок, а ресницы его стали более жесткими, чем брови. Он распродал все свои вещи, стекло, рояль и, наконец, борзую. Он тонул в непонятной муке, а потом вдруг, словно что-то в нем сгорело, умылся утром вчерашней водой, положил в карманы соли и купил у Дожи второй камень, заложив ему и свои часы. Теперь у него были два камня. Оба – мужские. Он часто сидел в полупустой комнате и от солнечного луча, пропущенного через стеклянную пробку от бутыли, прикуривал сигару. А потом убирал бутыль в тень, чтобы не подпалить дам. Перед ним лежали два камня, он рассматривал их красноватые отблески, благодаря которым бриллианты, казалось, приближались друг к другу. А потом грянул гром. Оказалось, что доктор Михаилович не в состоянии выполнять те обязательства, на которых настаивали его кредиторы, имение Ченей пошло с молотка, были затребованы какие-то документы, которые он не смог представить, и прадеду пришлось попросить об отставке в магистрате. Его положили на обе лопатки. Но бриллианты все еще были при нем. Теперь они украшали пару серег, сделанных по заказу прадеда. И вот наступил вечер, когда он наконец решился их подарить…
Что именно произошло и кому эти драгоценные камни были предназначены, неизвестно. Известно лишь, что в тот момент, когда доктор Михаилович хотел вручить серьги своей избраннице, он увидел на ее платье третий камень, тот самый, женский. Он украшал головку приколотой к платью брошки в форме иглы.
Говорят, что он выкупил у хозяйки и его, продолжая все глубже погружаться в бездну, и что в день смерти (а день этот пришел скоро) его обнаружили за столом. Возле его головы лежали серьги с двумя драгоценными мужскими камнями. А женский камень служил головкой иглы, воткнутой в его шейный платок.
Прадед, по-видимому, был не из тех волков, которым сохраняли жизнь.
Следует наконец объяснить, как ко мне попал карманный будильник моего прадеда. Его унаследовала от своего прадеда Мария Дожа, моя жена. Два ее высоких и слегка сутулящихся брата приходят к нам по пятницам на чашку кофе. Они носят толстые джемперы, связанные не на спицах, а на пальцах, бреют не только подбородки, но и шеи до самой груди, и в их обществе я чувствую себя не вполне уютно. Когда они находятся в нашем доме, молоко скисает, стоит мне его понюхать. Но ничего не поделаешь. От моей собственной семьи они отрезали меня уже давно, и по пятницам я особенно внимательно слежу за красивыми и сильными зубами моей жены, которые клацают всякий раз, когда она зевнет. Тем не менее особенно я не тревожусь. До поры до времени я в безопасности. В соседней комнате спят трое наших детей. Им-то ведь нужно на ком-то отрабатывать приемы, чтобы подготовиться к взрослой жизни.
Грязи
– Никогда еще октябрь не начинался так часто, как в этом году, день-другой пройдет, и вот он, явился снова. Уже раза три, и все до срока…
Так шептала по-немецки в свою чашку севрского фарфора барышня Амалия Ризнич. В ее семье уже сто лет осенью говорили по-немецки, зимой по-польски или по-русски, с весны переходили на греческий и только летом использовали сербский язык, как это и пристало семейству торговцев зерном. Таким образом, все прошедшие и будущие времена года сливались в ее сознании в одно вечное время года, похожее на самое себя, как голод похож на голод. Весна снова и снова связывалась с весной, русский язык с русским, зима с зимой, и только то лето, в которое в настоящий момент была заключена барышня Ризнич, выбивалось из этой череды, чтобы ненадолго забыть свое временное место в календаре между весной и осенью, между греческим и немецким.
Барышня Амалия Ризнич была в семье второй, кто носил такую фамилию и имя, а по бабке она вела происхождение от графов Ржевуских. Тех самых Ржевуских, которые с XVIII века давали Польше писателей и государственных деятелей, а в XIX веке прославились красивейшими женщинами, чьи парики и платья до сих пор можно видеть в музеях [1]. Первая, самая старшая Ржевуская, Эвелина, была замужем за неким Ганским, а потом вступила в брак второй раз – с Оно-ре де Бальзаком, французским романистом [2]. Вторую графиню Ржевускую, сестру Ганской-Бальзак, звали Каролина, и совсем молодой ее выдали замуж в семью Собаньских, но этот брак не был продолжительным. В 1825 году в Одессе и в Крыму она встречалась у своей младшей сестры, третьей графини Ржевуской, с поэтом Адамом Мицкевичем, который посвятил ей лучшие из своих любовных сонетов. На них еще можно было наткнуться среди семейных бумаг матери Амалии, и когда Амалия начала приводить в порядок и отдавать в переплет свои собрания рецептов, в одно из таких собраний она случайно включила и стихотворение Мицкевича, посвященное ее бабке, – оно было написано на обороте перечня блюд, подававшихся во время какого-то обеда в 1857 году. Третья графиня Ржевуская (бабка Амалии по прямой линии), Паулина, та самая, у которой встретились великий поэт и Собаньска, была второй женой судовладельца и крупного торговца Йована Ризнича. Он же происходил из рода тех самых бокельских богачей Ризничей, которые в конце XVIII века начали расширять свою торговую сеть на север и восток и, обосновавшись в Вене, скупать земельные угодья в Бачке, из тех самых Ризничей, у которых было принято до заката солнца пить только с закрытыми глазами, из тех самых Ризничей, среди которых в старину был один красавец, который за каждую свою улыбку получал от собственной любовницы по одному дукату. На заре XIX века одна из ветвей Ризничей переселилась из Вены в Триест, чтобы успешнее держать под контролем разросшийся семейный флот. Так что в начале XIX века дед Йована по-прежнему жил в Вене или в одном из имений в Бачке, а отец, Стеван, уже купил для сербской церковной общины в Триесте шитую золотом хоругвь с ликом святого Спиридона и с комфортом проживал на берегу Триестского канала, не только управляя флотилией в пятьдесят флагов, но и обладая недвижимостью в столько же очагов.
– Позвольте представить вам, ваше императорское высочество, бедняка, у которого в этом городе имеется всего лишь пятьдесят домов, – сказал в 1807 году губернатор Триеста принцу Людвигу Габсбургскому, приведя к нему на аудиенцию Стевана Ризнича.
Вместе со Стеваном Ризничем в Триест переехала и та самая знаменитая «двухтарифная» улыбка деда Ризнича, которая в их роду после него передавалась из поколения в поколение и которую были обязаны усвоить все члены семьи мужского пола, если по каким-то причинам они не получили ее в наследство естественным путем. Эта улыбка, возраст которой уже перевалил за сто лет, в шутку называлась в роду Ризничей словом «карафиндл», а слово это обозначает столовую посуду для уксуса и растительного масла.
Именно с такой улыбкой на губах, словно это товарный знак их фирмы, триестские Ризничи пригласили писателя Доситея Обрадовича (1740 – 1811) в домашние учителя для своего наследника Йована и принялись выписывать мальчику всевозможные книги, словари и календари, потом послали его учиться в Падую, а