потому что не пускают в пьяном виде. Я его потом видел. Он сидел на асфальте у входа в больницу, как пьяные обычно сидят, ноги врозь, голова свисает, и никуда не уходил, точно ему и некуда было идти.
Обычно это бывает так: входят трое, а то и больше, самого опустившегося изгойского вида, которых отбросами жизни называют, из них один поприличней: такие всегда у них за главного, на ком хоть пиджак или рубашка, а не майка… Подходит к охраннику и уважительно, еще издалека спрашивают, будто разрешенья, принимают ли в больнице кровь. У нас не принимают, пункт переливания есть в Пироговке — туда и отсылаем. Они, когда узнают точный адрес, радуются, почти бегут, вот как за бутылкой. Сдадут кровь, получат денег, купят выпивку: получается, двести граммов крови меняют на литр водки. То есть буквально, продать им нечего, достать денег неоткуда, и вот водка получается все одно что кровь. Только кровь они выливают из себя, а водку вливают. Кому-то их пьяная кровь спасает жизнь. Кровь — этот сок жизни — оказывается такой бесцветной, что от пьяницы ее можно перелить, скажем, инженеру, от женщины к мужчине. Раньше алкаши сдавали бутылки, теперь с бутылками их опережают обнищавшие пенсионерки, и потому сдают они кровь. Вот так же, я помню, бомжи, алкаши заходили в стоматологию и спрашивали, не принимают ли коронки с зубами, может, кому-то нужно, при том зубы у них были еще во рту и те, кто мог позариться взять по дешевке золото, кому могло оказаться нужным, должны были их выдирать, а не готовенькими получать.
Привезли бомжа… Очень много я уже видел таких, у которых на коленках наколоты «петушиные звезды» — это кого на зоне, в лагере, опустили, сделали пидором. Его мучила сама жизнь, жевала крокодилом и не давала даже легко помереть, а других не тронула, другие жили-были, как в сказках говорится. Не люди, а сама жизнь может увести человечка, одного из тыщи в адскую глушь, по адской тропинке, в адское житье-небытье и мучить, мучить, с той разумностью зверства, на которую, кажется, и способен только разум, но уж никак не природа. Природа — та если обрушивается, то вся махина ее огненно-водная тупо и слепо стремится все смести, уничтожить, что есть простой катаклизм. А вот жизнь, то есть природа, превращенная силой разума в обстоятельства, в нечто как раз рациональное, не убивает, а мучит и мучит, приводя к смерти, как этого бомжа, тогда, когда и смерть ему уж не приносит облегченья, когда уже всего истерзала. Человек в момент своего крушения, то есть «социальной смерти». Как побитый боксер на ринге, который потерял свое чемпионство — и никогда его не вернет, потому что уже есть тот, кто отправил его в нокдаун. А до этого он какого-то человека лишил этого титула, веры в себя и прочего, потому что был сильней и стремился к одному — к победе; победа же — это всегда победа над таким же, как сам, человеком. «Социальная смерть» — это поражение в таком поединке, где животное бы, уступив другому животному в ловкости, силе, было бы уже убито, съедено, уничтожено. Но человек после подобного поражения продолжает жить, только вот какая эта жизнь?
В морге копятся зародыши-эмбрионы после абортов. Хранят в каком-то растворе, в специальном баке. Время от времени откуда-то приезжают и забирают на утилизацию, тогда их переваливают ведрами в ящики. У бригады, которая приехала на этот раз, в кузове было уже десять таких ящиков. Получают они сдельно, то есть исходя из числа ящиков, потому их интерес — заполнить как можно больше, все ящики заполнить. Оставалось десять последних, поэтому санитар их все отмеривал и раскладывал, чтобы зачли им все до последнего. В последний, легковесный, для тяжести и правдоподобия он даже подложил кирпич. Кто-то сказал: «Людей из ведра в ведро пересыпают…» Но все же получается иначе… Для кого-то — ненужный плод любви. Для врачей — работа. Для непривычных ребяток из охраны — бесформенный ужас. Для этих, из спецперевозки, — работа. И все потеряли чувство, что это живое что-то было. Тут еще случай был: привезли женщину с гангреной, — сильно кричала, и поэтому я фамилию ее запомнил: Колесниченко. А потом вызывают в оперблок — у них там в день по несколько ампутаций… Я прихожу, беру ногу, а на сопроводке читаю: «А. В. Колесниченко, левая конечность». Вчера я ее на каталке отвозил в отделение — и вот она будто куда-то вся подевалась, а я только ногу несу в подвал.
Привезли иностранца — он из Австралии. Попал в Москву с брачной тургруппой — то есть для знакомства, в поисках русской жены. Тут и сошел с ума от обилия выбора. Их то ли переводчица, то ли сводница — она сопровождала — объясняла, что в Австралии на двадцать мужчин приходится всего одна женщина, а этот вроде фермер, пас где-то овец и женщин не знал в своей глухомани вовсе. К нам его доставили из гостиницы как в ближайшую больницу, чтобы ему оказали медпомощь. Тащили его, быка, тоже австралийцы, трое здоровенных мужиков. Вызвали невропатологов, те осмотрели и говорят: это не к нам, вызывайте психушку. Вызвали психушку, а она долго едет, и полночи этот фермер терроризировал приемный покой. Наверно, он думал, что и медперсонал, то есть бабы, — это русские невесты ему на выбор, а потому распахивался, дергался за бабами и стонал. Ему вкололи «релашку», слоновью дозу. Вроде уснул. В пятом часу утра наша санитарка, Полина, задастая баба, у которой двое детей и которая живет в Егорьевске, стала собираться домой. Пошла в раздевалку, а за ней, очнувшись, изловчился нырнуть в раздевалку австралиец. Полина как раз надела юбку и собиралась надеть лифчик. Он увидал ее, по пояс голую, заорал и набросился. Полина стала звать на помощь, орать. Иностранцев она вообще так близко в жизни не видала, да и изнасиловать ее тоже пытались впервые в жизни. Охранники испугались, метались у раздевалки, не зная, что делать, — ведь иностранец, разобраться с ним да наручники надеть боялись, иностранцев бить у нас еще не привыкли. Когда его отодрали от Полины свои же, она оделась и пошла писать рапорт, что ее пытались изнасиловать, а охрана, которой деньги платят, ничего не делала. Но рапорт в конце концов все же не подала, своих ребят по-бабьи пожалела. Один из охранников, Юрий, через неделю должен был ехать служить на Камчатку, он уж выпустился из академии и доживал в Москве последние денечки, так его-то Полина и пожалела, сказав, что понимает Юру, почему он не бросился ее спасать, поберегся, ведь ему через неделю уезжать, а кому захочется за неделю до отъезда жизни лишиться или еще чего. Полина любвеобильная. Ей нравится влюбляться в офицериков, то в одного, то в другого, когда прежний уезжает, но ничего такого себе с ними не позволяет, даже не дает им знать. О том, кого любила, она рассказывать начинает по их отъезде целые романы, когда они уж уехали, отучившись в академии, и вспоминает бестолково, мечтательно, какой был хороший Ваня, какой был хороший Игорек, и так далее. Когда за ужином в приемном потихоньку выпивают под жареную картошечку, то всегда выпьет рюмочку, а то разойдется — и две выпьет, мимо нее никакая халява не пройдет, но любит приговаривать при том: «Ой, девки, приеду завтра пьяная, меня сын с мужем убьют! Они меня так любят, любят, мужики мои, ну шагу ступить не дают, ну чуть что, сразу начинают орать».
Надпись в сортире: «В жизни наделал ошибок я множество, но самая грустная из них — скотоложество».
Маркова — она работает в рентгенкабинете — купила помидоры, оставила на подоконнике и вышла. А пришли санитарки, увидали помидоры, стали спрашивать, чьи они да откуда, но никто не знал. Тогда Полина подговорила остальных на то, чтоб сделать из них салат. Сделали. Съели. Тут возвращается Маркова, ищет помидоры, ей говорят, не знали, что это ее, и съели уже. Маркова в истерике стала орать на Полину, что это только дура последняя может подумать, что помидоры на подоконнике ничьи, потому что они-то денег стоят и на подоконниках в больницах не растут. Полина сказала Марковой, что она сама дура, и вытащила тыщу, гордо положила на стол за тот один помидор, который она, как считала, съела лично из салата. Стали по тыще выкладывать и другие бабы. Получилось пять тыщ. Маркова сказала, что помидоры стоят восемь и что ей этих подачек от них не надо, пусть идут и купят ей килограмм помидоров, который сожрали. Полина ей гордо сказала, что у них в Егорьевске помидоры стоят пять тыщ за килограмм, а Маркова может их хоть по восемь, хоть по сто тыщ покупать, у ней же денег куры не клюют, она ж у себя в рентгене снимки делает левые грузинам и берет с них по десять тыщ. Маркова стала орать, что получает в рентгене копейки, но что больше всех тут в больнице облучается, жизнью рискует, а Полина ей сказала: меньше занимайся взятками, меньше будешь рисковать. И про помидоры — что могла б даже сама помидорами всех угостить, раз такая богачка, а то ведь ни разу никого не угощала, а как кто чего вкусненького из дома принесет, так сразу летит пробовать… Тут Полина взяла да забрала свою тыщу, вспомнив, что Маркова как-то съела два малосольных огурца, когда она банку на работу приносила и денег ни с кого за это не взяла. Тут и другие бабы стали вспоминать, что у них Маркова тоже пробовала — у кого пирожок, у кого капустку, у кого грибки, и взяли свои тыщонки назад. Маркова сидела вконец униженная, убежала в слезах к себе в кабинет — и больше в комнату отдыха не приходила, даже пить чай. Бабы сидели довольные, думали за ужином, чего бы сообразить пожрать. Попросили на кухне, как обычно, картошки и маслица, заглянули в холодильник — и тут нашли в нем старую, красную, точно кирпич, вареную колбасу. Решили, что забыл кто-то, а изжарить с картошкой ее еще можно. Изжарили, съели. Потом стали вспоминать, чья все же была колбаса. И вспомнили