вдруг, что это Маркова с прошлого дежурства забыла. Тут Полина не удержалась и говорит сгоряча: «Вот, сучка, надоела она мне, всё, бабы, уж за колбасу за эту не будем денег отдавать, скажем, если что, что сама скушала».
Завстоловой, тетка, позвала в подвал, говорит, дам вам огурчиков с помидорчиками, решила поделиться. А я ей говорю, вроде как подлизываюсь: «Спасибо, тетя Лена, вот всегда вы чем-то побалуете». Она же заохала со всей душою: «Да что ж вы, не люди, что ли, вам тоже витаминов нужно!» Иначе сказать: «Да что ж я, зверюга, что ли, самой таскать, а вам хоть огурчика не дать, я же понимаю, не мне же одной витаминов нужно».
Умер старичок. Сопалатник, молодой парень, дожидавшийся в холле, сказал — на радостях, что освободилась палата — «Ну наконец-то…» Но было удивительно, ведь много или мало пролежал же он с этим старичком, сжился, и вот не проходит часу, как он уже радуется, что вывозят из палаты труп, но никак не задумывается, что старичок этот был только-только живой, и не шевельнется в нем даже жалость, будто вывозят мешавшую какую-то штуковину, без которой в палате станет гораздо удобней ему, пареньку этому, лежать. Еще страшней подумать, что старик давно мог надоесть в палате парню и тот мог желать от него освободиться, от духа его, и тому-то теперь и радовался, что наконец-то нет и духа от старика. Страшно то, что происходит это с людьми в больнице. Что даже в больнице люди могут сделаться на десяти квадратных метрах неудобными до смерти. Хотя тут дело скорее в молодости этого паренька, в его глупости, а поумнеет, когда поймет, что придет и его час, что есть он, этот его смертный час, что и он будет точно так же страдать и умирать.
Ночью подваливает «скорая», под самый верх полная арбузов, так что не осталось места и больному, которого везли. Скоропомощные говорят, что где-то у «Парка культуры» омоновцы взяли в оборот торговцев арбузами — это тех, что днем торгуют, а по ночам не спят и горы арбузов сторожат, сваленных прямо на асфальт. Торговцев за что-то повязали — и вот гора у метро осталась бесхозная. Омоновцы в шутку тормозят машины и раздают их, кому повезло, — бери, сколько увезешь. Или это так они над торговцами нерусскими решили поизмываться. Вот и скорую эту тормознули, и нагрузилась бригада под самую крышку — так что сами уже подарили пяток арбузов нам. Часа не прошло, как новая «скорая» подваливает — и в той опять арбузы. Привезли батюшку, попа с астмой. Он как есть в рясе да при кресте — и при арбузе. Прихватил большой арбуз, хоть и задыхается, тащит с собой, и ему повезло. Скоропомощные смеются, говорят, у метро уж настоящее мародерство, народу сбежалось, и откуда только, и чуть не с мешками, и арбузы тащат. А омоновцы сторожат, приглядывают, чтоб все до одного растащили, чтоб ничего не осталось. Даже батюшка арбуз взял, не удержался, согрешил. Когда вспоминали в приемном ту ночь, то всегда так потом и говорили: «Даже батюшка взял себе арбуз».
В больнице покончил с собой человек — выбросился из окна. Бывший военный. Лежал в одиночной палате. Ничем смертельным не болел. Старшая сестра торакального отделения устроила его к себе, как лучше, в одноместную, он ей приходится каким-то родственником. В палате нашли полбутылки водки — наверное, выпивал для храбрости. Был, говорят, прапорщиком. Год как живет на пенсии. Никто его не пожалел, посчитали, что пьяница или придурочный, а таких у нас больше не жалеют, потому что и пьют теперь все, и с нервами у всех не в порядке. Я думаю, что эта смерть произошла от стечения обстоятельств — водки, которую в больнице-то пить нельзя, а он достал и тайком выпил, и палаты, одного на весь этаж бокса, который ему раздобыла родственница, но где было одиноко.
Богатый придурок привез девчонку… Всех на ноги поднял, казалось, умирает она. Дежурный гинеколог потом сказал — она была несовершеннолетняя, девственница. Тот купил ее скорее всего — но лишил девственности «не до конца». В общем, умолял, откупался. Сначала просто врал — что это его дочь. Девчонка, успокоившись, отказалась уезжать с ним. Он ей дал денег… Врачам дал денег… Охране дал денег… Убрался, счастливый, что не оформили с поличным.
Петров напился и покусал медсестру Олю Рыкову, обуреваемый сексуальным влеченьем, за что ему вынесли последнее предупрежденье: еще раз покусает — уволят. Другой упился — а он дежурил в администрации — и покушался на секретаршу главврача. Виталия, еще одного, уволили по просьбе девушек и женщин приемного отделения за то, что домогается; а этот Виталий — бывший политработник, женат.
Два майора, днем они в академии, ночью в больничной охране у нас. Устроились, чтобы высыпаться по ночам. Ночью вызвали их в реанимацию за трупом. Там все голые, все под простынями. Вот они спросонья махнули на каталку спящую живую женщину, чтобы увозить в подвал. Та очнулась, когда уже погрузились в лифт… До смерти перепугались лифтер и майоры — а не она. Она вроде бы как просто ожила — ну и всех напугала.
Вывозили труп из палаты, бабки в ней попряталась под одеяла, когда стали перекладывать на каталку. Казалось, будто палата вмиг опустела: холмики одеял вместо людей.
Позвонили на пост из реанимации — у них умерший. А мы чай пьем. Бросили, засуетились — но кто-то сказал: «Да куда вы? Спасать, что ли, кого-то? Успеете, подождет».
Лифтер, пенсионер, понятно, подрабатывает — но в прошлом был бухгалтером. Вот и теперь служит на лифте в рубашке, всегда выглаженной, чистой, и в нарукавниках черных, бухгалтерских.
В лифте прикреплено зеркальце с иконкой, что удивительно: иконка будто бы на счастье, как у шоферов, а этот лифт и ездит разве что с первого этажа да в подвал, откуда же у лифтеров это суеверие взялось? Непонятно и про зеркальце — оно малюсенькое, еле заметное, прикреплено к дверке. Лифтерши, верно, прицепили. Как могут, этот лифт, этот гроб ходячий, два на два метра, обживают да обустраивают, точно квартирку. Тут же обязательно обклеивается лифт календарями настенными с кошками да собаками. Есть потребность неистребимая в том, чтобы окружить себя чем-то живым, не быть одинокими.
Из рассуждения плотника: «Сломанная вещь в доме — все равно что покойник».
Семейка завелась в пищеблоке… Каким-то образом там устроился на работу еврей — вдовый пьющий дядька. У него взрослый сын — обалдуй. Сам не работает нигде, таскает из столовой сумки, что за день подсобрал отец. Кац ворует вдвое больше других в пищеблоке: за одной сумкой приходит днем сын, а другую, как бы законную, он после смены тащит уж сам. В столовой с этой их семейственностью отчего-то смирились, будто то, что положено своровать и унести Кацу, так же надо своровать и унести его сыну, который внешностью совершенно похож на отца, — глядишь на него и видишь Каца, каким тот был тридцать лет назад. Харчуется он, конечно, в больнице. В день получки приходит и, как баба, получает за отца, говоря: «Опять пропьешь все деньги». Нет ничего уморительней этого опустившегося дурацкого семейства, еврейское в них — именно эта семейственность, которая сказывается даже в том, что сынок приходит воровать к отцу в столовую, сказать точней, приходит воровать сынок туда, где ворует и его отец.
Санитарка обсуждает невестку: «Вся жизнь у ней какая-то не фильтикультяпистая. Крестная в шоке, Васька ни в какую, а она: хочу рожать!» Васька — ее брат родной… Речь идет о его жене. Женщина, у ней уже есть двое пацанов, немолодая, забеременела. Семья живет бедно, еле сводит концы с концами, и ребенка этого никто не хочет, даже подумать о нем страшно. Собрали денег, послали ее в город делать аборт. А она вернулась без денег и ничего не сделала. Заплатила она за обследование, узнала, что будет девочка, — и точно решила рожать. Девочку родить — ее мечта материнская. Но никто в семье этого не хочет: «Васька, если третьего она родит, сорвется окончательно, сопьется, не спасти будет мужика».
Меня это словцо посмешило… Заходит другая санитарка, я ей говорю: «Что-то ты, Любаня, не фильтикультяпистая!» А она отвечает спокойно, не удивляясь: «А я и есть она самая».
Поступил алкаш при смерти, траванулся пойлом. Ну, в реанимацию его, откачали. Посреди ночи очухался, но не понимал, наверное, где находится. Пошел гулять по больнице, искать выпивку, но ходил-то голый, потому что в реанимации всегда раздевают догола, и жилки от капельниц висели на руках. В таком виде он явился к медсестре посреди ночи в отделение — как приведение. Та, испуганная до ужаса, подняла крик. Вызвали охрану — и начали ловить по всей больнице… Поймали.
«В этой больнице меня заразили герпесом и сифилисом!» Стоял у входа с этим плакатиком на груди. Сумасшедший. Лечился — но был выписан за то, что бегал голый по отделению и кричал, что хочет женщину… Мы его поймали — и вышвырнули, как приказали. А наутро он уже стоял… Простоял несколько дней. В администрации нервничали, приказали отнять у него плакат, а самого как-то припугнуть, чтобы больше не появлялся. Со стороны походило на черт знает что: разгон демонстрации, отдельно взятой. Орал и плевался, созывая на помощь проходящий мимо народ, милицию. Когда порвали плакатик, а народ не вступился и милиция к нему на помощь не приехала, прекратил борьбу и очень интеллигентно попросил