днем ни ночью нет покоя, монотонный, постоянный стук молотка никогда не прекращается, кругом черная пыль от железа».[153] Так описывает место заключения декабристов Полина Анненкова.
Теперь в Петровском заводе женщин было бы одиннадцать, но А. В. Ентальцева в апреле 1828 г. из Читы вслед за мужем отправилась на место ссылки в Березов.
Еще до отъезда в Петровский завод декабристки обратились к шефу жандармов с просьбой разрешить им жить в тюрьме, не разлучаясь с мужьями. Разрешение было получено, и 30 сентября 1830 г. Лепарский рапортовал Бенкендорфу: «Я дозволил всем девяти женам (Ентальцева была уже в Березове, невеста Ивашева еще не приехала. —
28 сентября 1830 г. Е. И. Трубецкая сообщает матери, А. Г. Лаваль, в Петербург: «Эта жизнь от свидания до свидания, которую нам приходилось выносить столько времени, нам всем слишком дорого стоила, чтобы мы вновь решились подвергнуться ей: это было свыше наших сил. Поэтому все мы находимся в остроге вот уже четыре дня. Нам не разрешили взять с собой детей, но если бы даже позволили, то все равно это было бы невыполнимо из-за местных условий и строгих тюремных правил… Я живу в очень маленькой комнатке с одним окном, на высоте сажени от пола, выходит в коридор, освещенный также маленькими окнами. Темь в моей комнате такая, что мы в полдень не видим без свечей. В стенах много щелей, отовсюду дует ветер, и сырость так велика, что пронизывает до костей».[154]
Н. Д. Фонвизина пишет в тот же день: «Вы себе и представить не можете этой тюрьмы, этого мрака, этой сырости, этого холода, этих всех неудобств. То-то чудо божие будет, если все останутся здоровы и с здоровыми головами, потому что так темно, что заняться совершенно ничем нельзя».[155]
Опасения Фонвизиной насчет «здоровых голов» были не напрасны: из пятидесяти узников Петровского завода впоследствии двое (Я. Андреевич и А. Борисов) сошли с ума. Да и сама Наталья Дмитриевна страдала от нервных припадков, приступов непреодолимого страха.
И женщины тут же начинают борьбу с петербургской и сибирской администрацией за облегчение условий заключения. Н. В. Басаргин вспоминал позднее, как дамы, вступаясь за заключенных, в лицо называли коменданта Лепарского тюремщиком, добавляя, что ни один порядочный человек не согласился бы принять эту должность без того, чтобы не стремиться к облегчению участи узников. Когда генерал возражал, что его за это разжалуют в солдаты, те, не замедлив, отвечали: «Ну что ж, станьте солдатом, генерал, но будьте честным человеком».
Старые связи декабристок в столице, личное знакомство некоторых из них с царем удерживали иногда тюремщиков от произвола. Обаяние молодых образованных женщин, случалось, укрощало и администрацию, и уголовников. Волконская, Трубецкая, Муравьева, Нарышкина, Фонвизина засыпают письмами Петербург и Москву, рассчитывая на близость родственников ко двору: старик Чернышев, сын и зять которого в Сибири, не лишился царской милости; состоят при дворе мать и сестра Сергея Волконского; на балы к графине Лаваль по-прежнему съезжается «весь Петербург»; у Е. Ф. Муравьевой друзья в литературном и ученом мире, среди которых Василий Андреевич Жуковский, близкий к Николаю, жена министра финансов Канкрина — родственница Екатерины Федоровны и сестра декабриста Артамона Муравьева…
1 октября 1830 г. А. Г. Муравьева пишет отцу: «Итак, дорогой батюшка, все, что я предвидела, все, чего я опасалась, все-таки случилось, несмотря на все красивые фразы, которые нам говорили. Мы — в Петровском и в условиях в тысячу раз худших, нежели в Чите.
Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла; и это в сентябре. В-четвертых, здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью; за отсутствием окон нельзя проветривать комнаты.
Нам, слава богу, разрешено быть там вместе с нашими мужьями; но как я вам уже сообщала, без детей, так что я целый день бегаю из острога домой и из дому в острог, будучи на седьмом месяце беременности. У меня душа болит за ребенка, который остается дома один; с другой стороны, я страдаю за Никиту и ни за что на свете не соглашусь видеть его только три раза в неделю, хотя бы это даже ухудшило наше положение, что вряд ли возможно…
Если бы даже нам дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности их там поместить: одна маленькая комнатка, сырая и темная и такая холодная, что мы все мерзнем в теплых сапогах, в ватных капотах и в колпаках…
…Я сообщаю это тебе потому, что я не могу выносить, что тебя под старость этак обманывают…»[156]
Вероятно, старика Чернышева неверно информировали, и Александра Григорьевна старается раскрыть ему глаза. Поэтому в конце письма она добавляет: «Извести меня, дорогой батюшка, получишь ли ты это письмо от 1 октября, чтобы я знала, разрешено ли мне сообщать вам правду».
Г. И. Чернышев этого письма не получил. Его задержал Бенкендорф со следующим указанием: «Сие письмо не выдавать, а женам написать, что напрасно они печалят своих родных, что мужья их посланы для наказания и что все сделано, что только человеколюбие и снисхождение могло придумать, для облегчения справедливо заслуженного наказания. Государь, получив от Лепарского рапорт, сам уже предписал, дабы были окошки для лучшего свету, что жены могут жить с мужьями хоть уже, а для детей нельзя построить помещение, ибо нельзя знать, сколько будет сих несчастных жертв необдуманной любви».[157]
В дальнейшем «сии несчастные жертвы необдуманной любви» будут неоднократно фигурировать в официальных документах, так же как будут повторяться мотивы о справедливости наказания и о милосердии государя. Именно таково письмо шефа жандармов коменданту Петровской тюрьмы от 27 ноября 1830 г.: «В письмах от жен государственных преступников после перевода из Читы в Петровский завод — к родным и далее посторонним лицам — содержатся, кажется, преувеличенные о дурном будто бы помещении их в сем остроге известия, кои должны крайне встревожить и опечалить несчастных родственников их и произвести неблагоприятное впечатление на посторонних лиц. Я счел долгом доложить о сем государю, который повелел просить вас, дабы внушили состоящим в ведомстве вашем женам государственных преступников, что им не следовало бы огорчать родителей своих и чужих родственников плачевным описанием участи, коей их мужья со своими соучастниками подвергнуты в наказание, ими заслуженное, коей нельзя переменить…
Жены должны помнить убедительные пламенные просьбы, с которыми обращались ко мне и другим особам о разрешении ехать под какими бы то ни было условиями, должны покориться смиренно своей судьбе безропотно и безропотно пользоваться дарованною им возможностью разделять и услаждать участь своих мужей».[158]
В наставлении генералу Лепарскому Бенкендорф снова говорит и об августейшем милосердии и снисхождении, и о «несчастных жертвах любви необдуманной». Ясно, что письма «жен государственных преступников» беспокоят не только родственников, своих и чужих, но и более широкий круг людей, в том числе и III отделение, и самого царя. Письма Муравьевой либо Трубецкой с красноречивым описанием их тюремного жилища или портрет заключенного Одоевского, «сидящего в своем нумере в полумраке, как в пещере»,[159] посланный в Петербург отцу — князю Одоевскому Анной Васильевной Розен, конечно же, довольно широко распространялись. Ведь рано или поздно все происходившее в Сибири становилось известным в Москве и Петербурге.
К тому же женщины и не думали униматься, невзирая на все увещевания и угрозы. И вскоре были вознаграждены за это. «Наши дамы подняли в письмах такую тревогу в Петербурге, — пишет Михаил Бестужев, — что, наконец, разрешено прорубить окна на улицу в каждом номере».[160]
Правда, сделано это было лишь в мае 1831 г., т. е. больше чем через полгода после прибытия декабристов в Петровский завод. К тому же окна узкие, под самым потолком, с решеткой, как в конюшне. Но