нельзя было потому, что она так считала и потому что панически боялась отравиться (ни одно из лекарств она не принимала тоже); пудель к этому заранее обреченному харчу почти не прикасался, так как был перекормлен – и желал бы поделиться не только с дюжиной пуделей, но, может быть, даже с собаками других пород.
Итак, вечером весь этот раблезианский провиант, из-за своей реликтовости похожий скорей на бутафорию, отправлялся прямым ходом на помойку; утром начиналось все сначала, а в промежутках тетка обзванивала знакомых, начиная разговор со слов «меня целый день шатало, и моча была синеватого цвета», одалживала деньги и совершала обмен.
Сочетая птичью беспечность с кошачьей живучестью, Раймонда сама подобрала для себя наиболее, как ей казалось, подходящее лекарство. Она, попросту говоря, познакомилась с бывшей женой Глеба, и, поняв, что та совершенно не секс-бомба, не женщина-вамп и даже не та, на которую мужчины оборачиваются в метро, немного успокоилась. Правда, та жена походила-таки на бомбу, но иного рода, по болезни: она страдала тяжелым циррозом печени, и оттого жидкости в ее животе скопилось так много, что сама она напоминала беременную на восьмом месяце (вызвав вначале сильные подозрения Раймонды), и она не могла спать лежа, потому что задыхалась, и оттого спала сидя.
Все это Раймонда выпалила мне, как только я вошла, – нет, точнее, после того, как повертела у меня перед носом своей короткопалой пятерней с обгрызенными до мяса ногтями:
– Как тебе лак? Говорят, последний писк.
Лак был дешевый, яркий, в излюбленной Монькой индюшачьей гамме, пальцы были тоже, как обычно, сплошь в заусеницах.
Но все остальное изменилось. Она сидела в постели, опираясь на высокую подушку, и дышала с трудом. Ноги ее напоминали ровные лиловатые бревна, кожа на них готова была вот-вот лопнуть.
– Ой, знаешь что? – Раймонда покосилась загадочно. – Ты же понимаешь в этом. – Она легла навытяжку и приняла притворно-важный вид. – Посмотри-ка мне живот.
Я принялась пальпировать, боковым зрением держа ее физиономию. Раймонда была явно удовлетворена, что стала центром внимания, кроме того, всем своим видом она, как могла, изображала, что сознает свою редкостную ценность для науки, тем горда и своим экзотическим положением очень довольна.
Печень занимала почти всю брюшную полость. В остальных местах живота скопилась жидкость.
– Ты не знаешь, где можно достать конский возбудитель? – деловито просипела Раймонда.
– ?!
– Ну, ясно, не мне. – Самодовольная улыбочка. – Тут одному человечку слегка помочь надо.
– На конном заводе спроси, – промямлил за меня мой язык.
– Да вот надо бы как-нибудь съездить. – Раймонда села и принялась нашаривать шлепанцы. – У тебя там случайно нет кого-нибудь знакомых?
От резкой смены положения она зашлась в мучительном кашле. Лицо ее перекосилось: опять этот дурацкий кашель! Опять в мокроте чертова кровь!
Я сказала, что надо срочно ехать в больницу. Она взглянула на меня как на очень сильно чокнутую.
– Так сегодня же двадцать пятое апреля!
Я не поняла.
– Что же мне, по-твоему, Глеба одного на майские оставлять? Чтоб он тут спился один? Чтоб я там, в больнице, с ума сошла?
Тут уж меня взорвало. Силясь напугать Раймонду, я сознательно нарушила деонтологию. Я сказала, что ее положение не лучше, чем у первой жены Глеба, которая, кстати, при смерти. «Копыта откинуть хочешь?!» – закончила я риторически.
– Ну ты даешь! – Раймонда уставилась на меня, как если б я заявила, что вовсе не Ален Делон – самый красивый мужчина в мире. – У нее же – цир-роз! А у меня? Сама печенка-то, в принципе, нормальная, заменить два клапана – и все, буду как новенькая.
Она задохнулась кашлем, вены на шее набухли.
...Я неслась в поликлинику. С неба лилась отравленная жидкость, трупные пятна проступали повсюду. Обводный тошнило, вдоль его берегов тянулись здания моргов, тюрем, сиротских домов, богаделен, ветшали кладбищенские постройки – и все они привычно маскировались под здания для жизни, под фабрики, перевыполняющие план, под заводы, дающие лучшую в мире продукцию, под продуктовые ларьки, от которых доносилось: будет ли хлеб? хлеб будет? сколько в одни руки?.. Я влетела в кабинет участкового врача вместе с висящими на мне в бульдожьей хватке самыми справедливыми стояльцами очереди; я назвала фамилию, он все понял, он тут же вписал что-то в Монькину историю болезни, по-человечески выразив удивление, что пациентка еще жива; я заказывала по телефону сантранспорт, и там было занято, и мне казалось, что счет уже идет на минуты, секунды.
Когда мы примчались, Раймонда была собрана: она сидела подчеркнуто-кротко, как иорданская голубица; на коленях ее покоилась косметичка.
– Вы готовы? – спросили молодые санитары с носилками.
– Всегда готова! – беспечно отозвалась Раймонда, крайне довольная мужским вниманием.
– А паспорт взяли? – участливо, но с долей должностной строгости спросила врач.
– Ой, надо паспорт? – Монька втиснула в него какую-то фотографию (а в карман пальто потихоньку – пачку «Беломора»). – Правильно! Я же, кстати, совершеннолетняя уже! (Глазки санитарам.) Совсем забыла!
Пока врач звонила по телефону, пока санитары жадно пили на кухне воду, Раймонда, как обычно, притворно, приторно-томно, словно передразнивая своего противненького двойника, гнусавила:
– Насчет американских клапанов мне, между нами говоря, один военврач обещал. Полковник. Интере-е-есный мужчина. Ему бы я доверилась!
В машине она крутила головой и спрашивала меня шепотом, выпустят ли ее дней через пять.
– Все-таки это же не сердце резать, – пояснила она мне, – подумаешь, жидкость из живота выкачать.
– Это не тюрьма, – почти не врала я. – Захочешь – в любой момент под расписку выйдешь.
Во дворе больницы имен Куйбышева она перво-наперво огляделась, прикидывая, достаточно ли он хорош для прогулок, потом, в приемном покое, забавно гримасничая, мерила температуру (глядите, какая я важная птица!), потом спрятала под накинутым халатом свои драные сапоги, нацепила больничные шлепанцы и, не дожидаясь сопровождения в корпус, задыхаясь, кашляя, опираясь на мою руку, пошла переступать апрельские лужи.
Человек сидит на высоком стуле, в его живот воткнут водопроводный шланг, из шланга хлещет в помойное ведро. Глаза, отдельно от живота и шланга, смотрят сверху, как эта беглая влага, бывшая в составе частей земли, потом его тела, уходит, возвращается в землю, принося бывшему владельцу краткое, короче боли, облегчение и наперед обживая для него новую, хорошо забытую старую, среду обитания. Голоса птиц, тайным образом связанные с пятнами света в лиственной чаще, запах рыбы и реки, синий вскрик васильков, стихи, растворенные в крови, взгляд женщины, навсегда пахнущей мокрой черемухой, и, наконец, этот микеланджеловский росчерк молнии, дающий мгновенный урок относительности величин – и абсолюта величия, – все это человек впитал, вобрал в плоть, сделал собой, – но в небе споткнулась звезда, и ей откликнулась в человечьем теле внезапно сломанная клетка – одна звезда из мириад звезд, одна клетка из миллиардов, – и вот жизнь вытекает из тела болотистой жижей, ее не удержать, не унять, да и не надо удерживать. То, что было словом и светом, звалось человеком, перетекает нынче в помойное ведро. Так что же принадлежит человеку лично? Может быть, ведро, шланг?
Санитарка уносит шланг и ведро.
Раймонда выписалась из больницы имени Куйбышева, новенькая, нараспашку готовая к новой счастливой жизни. Две недели она провела очень бурно, а за это время Глеб вышел попить брусничного