— Ах, дорогой мой посол, у нас будут великие общие воспоминания. Помните ли вы…
И он напоминает мне начало войны, предшествовавшую ей тревожную неделю с 25 июля по 2 августа; он восстанавливает малейшие подробности; особенно охотно он вспоминает те личные телеграммы, которыми он обменялся с императором Вильгельмом.
— Ни одного мгновения он не был искренен. В конце концов он сам запутался в своей лжи и коварстве… Так, могли ли бы вы когда-нибудь объяснить себе телеграмму, которую он мне послал через шесть часов после того, как мне было от него передано объявление войны? То, что произошло, на самом деле непонятно. Не знаю, рассказывал ли я вам об этом… Была половина второго ночи на 2 августа. Я только что принял вашего английского коллегу, который принес мне телеграмму короля Георга, умолявшего меня сделать все возможное для спасения мира; я составил, с сэром Джорджем Бьюкененом, известный вам ответ, заканчивавшийся призывом к вооруженной помощи Англии — поскольку война была уже навязана нам Германией. По отъезде Бьюкенена, я отправился в комнату императрицы, уже бывшей в постели, чтобы показать ей телеграмму короля Георга и выпить чашку чая перед тем, как ложиться самому. Я оставался около нее до 2-х часов ночи. Затем, чувствуя себя очень усталым, я захотел принять ванну. Только что я собрался войти в воду, как мой камердинер постучался в дверь, говоря, что должен передать мне телеграмму: «Очень спешная телеграмма, очень спешная… Телеграмма от его величества императора Вильгельма». Я читаю и перечитываю телеграмму, я повторяю ее себе вслух — и ничего не могу в ней понять. Как — Вильгельм думает, что еще от меня зависит избежать войны?.. Он заклинает меня не позволять моим войскам переходить границу… Уж не сошел ли я с ума? Разве министр Двора, мой старый Фредерикс, не принес мне, меньше шести часов тому назад, объявление войны, которое германский посол только что передал Сазонову? Я вернулся в комнату императрицы и прочел ей телеграмму Вильгельма. Она захотела сама ее прочесть, чтобы удостовериться. И тотчас сказала мне: «Ты, конечно, не будешь на нее отвечать?» — Конечно, нет… Эта невероятная, безумная телеграмма имела целью, конечно, меня поколебать, сбить с толку, увлечь на какой-нибудь смешной и бесчестный шаг. Случилось как раз напротив. Выходя из комнаты императрицы, я почувствовал, что между мною и Вильгельмом все кончено и навсегда. Я крепко спал… Когда я проснулся в обычное время, я почувствовал огромное облегчение. Ответственность моя перед Богом и перед моим народом была по-прежнему велика. Но я знал, что мне нужно делать.
— Я, ваше величество, объясняю себе несколько иначе телеграмму императора Вильгельма.
— А, посмотрим ваше объяснение.
— Император Вильгельм не очень храбр?
— О, нет!
— Это комедиант и хвастун. Он никогда не смеет довести до конца своих жестов. Он часто напоминал мне актера из мелодрамы, который, играя роль убийцы, вдруг бы увидел, что его оружие заряжено и что он на самом деле убьет свою жертву. Сколько раз мы видели, как он сам пугался своей пантомимы. Рискнув на свою знаменитую манифестацию в Танжере в 1905 г., он вдруг остановился на середине разыгрываемой сцены. Я поэтому предполагаю, что как только он отправил свое объявление войны, его охватил страх. Он представил себе реально все ужасные последствия своего поступка, и захотел отбросить на вас всю ответственность за него. Может быть даже, он уцепился за нелепую надежду, что его телеграмма вызовет какое-то событие — неожиданное, непонятное, чудесное, — которое вновь позволит ему избежать последствий своего преступления.
— Да, такое объяснение довольно хорошо согласуется с характером Вильгельма.
В эту минуту часы бьют шесть часов.
— О, как поздно, — замечает император. — Боюсь, что я вас утомил. Но я был счастлив, имея возможность свободно высказаться перед вами.
Пока он провожает меня до дверей, я спрашиваю его о боях в Польше.
— Это — большое сражение, — говорит он, — и крайне ожесточенное. Германцы делают бешеные усилия, чтобы прорваться через наш фронт. Это им не удастся. Они не смогут долго удержаться на своих позициях. Таким образом, я надеюсь, что в скором времени мы вновь перейдем в наступление.
— Генерал Лагиш мне писал недавно, что великий князь Николай Николаевич по прежнему ставит себе единственной задачей — поход на Берлин.
— Да, я еще не знаю, где мы сможем пробить себе дорогу. Будет ли это между Карпатами и Одером, или между Бреславлем и Познанью, или на север от Познани? Это будет весьма зависеть от боев, завязавшихся теперь вокруг Лодзи и в районе Кракова. Но Берлин, конечно, наша единственная цель… И с вашей стороны борьба имеет не менее ожесточенный характер. Яростная битва на Изере склоняется в вашу пользу. Ваши моряки покрыли себя славой. Это большая неудача для немцев, почти столь же важная, как поражение на Марне… Ну, прощайте, мой дорогой посол! Повторяю, я был счастлив так свободно переговорить с вами…
IX. Припадок пессимизма: снарядный кризис
Неуверенность, царящая относительно военных операций в Польше, слишком оправдавшееся предчувствие огромных потерь, понесенных русской армией под Брезинами, [10] наконец, оставление Лодзи — все это поддерживает в обществе тяжелое и печальное настроение. Всюду я встречаю людей, находящихся в подавленном состоянии духа.
Эта подавленность проявляется не только в салонах и в клубах, но и в учреждениях, в магазинах, на улицах.
Сегодня я зашел к одному антиквару на Литейном. После нескольких минут разговора, он спросил меня с расстроенным видом:
— Ах, ваше превосходительство, когда же кончится эта война? Правда ли, что мы потеряли под Лодзью миллион убитыми и ранеными?
— Миллион! Кто вам сказал это? Ваши потери значительны; но я вас уверяю, что они далеко не достигают такой цифры… У вас есть родственники в армии?
— Слава Богу, нет. Но эта война слишком долго тянется, и слишком ужасна. И потом, мы никогда не разобьем немцев. Тогда отчего бы не покончить с этим сразу?
Я успокаиваю его, как могу; я указываю ему, что если мы будем стойко держаться, то, конечно, победим. Он слушает меня скептически и печально. Когда я смолкаю, он говорит:
— Вы, французы, быть может, и будете победителями. Мы, русские — нет. Партия проиграна… Тогда зачем же истреблять столько людей? Не лучше ли кончить теперь же?
И сколько русских должны сейчас чувствовать так же! Странная психология этого народа, способного на самые благородные жертвы, но, взамен, так быстро поддающегося унынию и отчаянию, заранее принимающего все самое худшее.
Вернувшись в посольство, я застаю там старого барона Г., игравшего политическую роль лет десять назад, но с тех пор посвятившего себя безделью и светской болтовне. Он говорит со мной о военных событиях.
— Дела идут очень плохо… Не может быть больше иллюзий… Великий князь Николай Николаевич бездарен. Сражение под Лодзью — какое безумие, какое несчастье!.. Наши потери: более миллиона человек… Мы никогда не сможем взять верх над немцами… Надо думать о мире.
Я возражаю, что три союзные державы обязаны продолжать войну до полной победы над Германией, потому что дело идет не более и не менее, как об их независимости и их национальной целости; я прибавляю, что унизительный мир неизбежно вызвал бы в России революцию, — и какую революцию! В заключение я говорю, что имею, впрочем, полную уверенность в верности императора общему делу.
Г. отвечает тихо, как если бы кто-нибудь мог нас услышать:
— О, император… император…
Он останавливается. Я настаиваю:
— Что вы хотите сказать? Кончайте.
Он продолжает с большим стеснением, так как он вступает на опасную почву: