Должен заметить, что в те годы такого рода вопрос или фраза «Вы очень красивы!» был излюбленным, а ныне забытым способом женолюбивых джентльменов познакомиться с красивой, но несколько откровенно одетой девушкой, которая по виду вряд ли принадлежала к высшему обществу. Десятилетний мальчик, конечно, не имел этого в виду. Однако он настойчиво повторил:
— Я видел вас в одном фильме.
— В каком? — удивилась Фюсун.
— В «Осенних бабочках». На вас было это же платье...
— И какую же роль я там играла? — с улыбкой спросила Фюсун; ей явно нравился разговор.
Но мальчик уже понял, что ошибся, и промолчал.
— Сейчас спрошу у мужа, он все фильмы помнит.
Вы, конечно, понимаете: меня задело то, что она вспомнила о муже и стала высматривать его в толпе, а мальчик понял, что я ей не муж. Сдержав обиду, счастливый лишь оттого, что нахожусь так близко от Фюсун и что мы вместе пьем лимонад, я обратился к ней:
— Мальчик, наверное, догадался, что мы скоро снимем фильм, а ты станешь звездой!
— Хочешь сказать, что в конце концов ты дашь денег и фильм будет снят? Не обижайся, Кемаль. Но Феридуну теперь неловко даже говорить с тобой. А на эту тему он вообще теперь не заговаривает. Знаешь, нам уже надоело, что ты все время тянешь с деньгами.
— В самом деле? — от растерянности я не нашелся, что сказать.
53 От обид и разбитого сердца никому пользы нет
Оставшуюся часть вечера я хранил молчание. На многих языках мира разочарование, которое я переживал в тот момент передается словосочетанием «разбитое сердце», поэтому в моем музее очарованности есть разбитое сердце из фарфора. Любовная боль больше не была волнением, безысходностью или злостью, как прошлым летом. Вязкой и густой жидкостью теперь текла она у меня по венам. Почти ежедневные встречи с Фюсун умерили страдания, я свыкся с болью, у меня даже завелись новые привычки, которые, врастая в мою душу, сделали меня другим человеком. Большую часть времени я теперь не сражался с болью, а лишь усмирял её либо пытался скрыть, делая вид, будто её и вовсе нет.
Но теперь место успокоившихся любовных переживаний заняла боль от унижения. До этого я полагал, что Фюсун, не желая обидеть меня, избегала тем и ситуаций, которые могли бы оказаться для меня унизительными. Но теперь, после тех грубых слов, больше вести себя с ней так, будто ничего не произошло, не представлялось возможным.
Правда, сначала мне удалось убедить себя, что Фюсун не произносила слов, постоянно звучавших у меня в голове («Ты дашь денег... Нам уже надоело...»). Но мой робкий ответ подтверждал, что её слова я слышал. И как бы ни пытался сделать вид, будто ничего серьезного сказано не было, мое погрустневшее лицо выдавало чувство унижения. Обидные фразы вертелись у меня в голове, и пока я пытался как ни в чем не бывало пить прохладный лимонад, мне становилось все больнее, так что я с трудом двигался. Еще обиднее было то, что Фюсун видела, как я расстроен.
Я пытался держаться так, будто мне не обидно, поэтому изо всех сил старался чем-нибудь себя отвлечь. Помню, когда в детстве и юности мне бывало нечем заняться, я предавался метафизическим размышлениям. Спрашивал себя: «О чем я сейчас думаю?» И сам себе отвечал: «Я думаю о том, про что я думаю!» Эти же самые слова повторял и сейчас, а затем решительно повернулся к Фюсун и сказал: «Пустые бутылки просят возвращать!», взял у неё из рук бутылку и понес мальчишкам, торговавшим лимонадом. В другой руке у меня была своя бутылка. Там еще оставалось немного лимонада. На меня никто не смотрел, и я быстро перелил свой лимонад в бутылку Фюсун, а свою отдал продавцам. Потом вернулся назад и сел.
Фюсун что-то говорила мужу, оба не обращали на меня внимания. А я потерял интерес к фильму. В моих дрожащих руках теперь была бутылка, которая только что касалась губ Фюсун, и ни о чем ином мне думать не хотелось. Сверлящая мозг мысль не давала покоя: вернуться в мой мир, к моим предметам. Этой бутылке предстояло быть сохраненной на долгие годы в старой квартире «Дома милосердия». Она — от лимонада «Мельтем», появившегося в те дни, когда началась моя история, но в бутылке был вовсе не «Мельтем», вкусом которого так гордился Заим. Плохие подделки первого общенационального турецкого лимонада, продававшегося почти по всей стране, появились тогда же. Мелкие производители собирали пустые емкости в разных местах, и, заполнив их в подпольных цехах дешевой крашеной газировкой, выставляли на продажу. На обратном пути молодой муж, Феридун-бей, заметив, что я то и дело подношу к губам бутылку, ничего не подозревавая о нашей с Фюсун размолвке, сказал: «Братец, согласитесь, хорош этот „Мельтем'!» Я объяснил ему, что лимонад поддельный. Он сразу подхватил тему:
— Говорят, на окраинах Бакыркёя есть подпольный цех. Там заполняют дешевым газом баллоны из- под государственного газа. Мы как-то раз купили себе такой. И поверьте, Кемаль-бей: горит лучше настоящего.
Я медленно поднес бутылку к губам: «Этот тоже вкуснее».
Машина, покачиваясь, ползла по безлюдным переулкам, в свете бледных уличных фонарей, и через лобовое стекло я, точно во сне, смотрел на медленный танец листьев и веток. Я сидел впереди, рядом с Четином-эфенди, и теперь сознавал, что обида давит на меня, а потому не оборачивался. Как всегда, мы заговорили о кино. Четин-эфенди, который обычно почти не принимал участия в наших беседах, в тот день начал разговор первым. Наверное, ему не понравилась гробовая тишина в машине. Он сказал, что некоторые места фильма, который мы только что видели, неправдоподобны. Например, ни один стамбульский водитель никогда не будет, пусть даже вежливо, ругать за что-то свою хозяйку, как показывали в фильме.
— Но он же не водитель, а известный актер Айхан Ышык, — заметил молодой супруг.
— Действительно, эфенди, — согласился Четин, — вот за то фильм мне и понравился. Есть в нем что-то поучительное... Мне нравятся фильмы, которые не развлекают, а жизни учат. Мы этим летом как раз такие и смотрели.
Мы с Фюсун молчали. От слов Четина-эфенди — «этим летом» — мне стало больнее. Они напоминали, что прекрасные вечера постепенно подходят к концу, что скоро мы с Фюсун перестанем ездить в кино и счастье сидеть бок о бок с ней под звездами закончится. Мне захотелось поговорить обо всем подряд, чтобы показать ей, как мне больно, но я не мог вымолвить ни слова и чувствовал, что обида, все больше овладевавшая мной, будет долгой.
Мне больше не хотелось встречаться с ними, не хотелось видеть женщину, которая дружила со мной ради денег для своего мужа, то есть просто ради денег. Теперь она даже не пыталась это скрывать. Такой человек не мог вызывать симпатии. Я пытался внушить себе, что наконец-то с легкостью порву с ней.
Тем вечером я отвез их домой, но даже не заикнулся о походе в кино на следующий вечер. И не звонил им три дня. Обида, которая жгла мне душу те дни, была вызвана, скорее, соображениями «дипломатического» свойства. Сначала я не осознавал этого, но потом все больше и больше проникался мыслью, что человека, который тебя обидел, следует наказать и спасти тем самым свою честь. Если я не дам денег на фильм, то похороню мечты Фюсун стать актрисой — вот отличное наказание для неё. Поначалу — в первый день — я искренне считал, что обида дает мне право на многое: «Пусть хорошенько подумает, что теперь делать, если фильм не будет снят!» — твердил я себе. На второй день начал представлять во всех подробностях, как Фюсун страдает от наказания и раскаивается. Однако, хотя я отчасти сознавал, что разрыв со мной будет иметь для них лишь материальные последствия, все же надеялся, что Фюсун расстроена — но не из-за краха фильма, а из-за того, что не видит меня. Возможно, я не ошибался...
Удовольствие представлять, как сейчас, должно быть, раскаивается Фюсун, заслонило саму обиду. Вечером второго дня, когда мы с матерью молча обедали дома в Суадие, я почувствовал, что уже скучаю по Фюсун и что искренняя обида давно прошла; и нет сил терзаться ею дальше, если только думать, что это расстраивает Фюсун и служит ей наказанием. За обедом я пытался вообразить себя на её месте, что бы я чувствовал, будь я молодой красивой женщиной, у которой появился шанс стать кинозвездой, но в самый последний момент она его потеряла, обидев глупыми словами богатого продюсера. Тем временем мать без