Наступила пауза.
— Секунду, — сказал комиссар.
Ка и Мухтар слышали, как он, отодвинув телефон ото рта, с кем-то говорил шепотом.
— Извините, я попросил патрульную машину, — сказал комиссар. — Этот снег никогда не кончится. Мы через некоторое время отправим машину, пусть вас заберут оттуда.
— Хорошо, что ты сообщил, что находишься здесь, — сказал Мухтар, когда Ка повесил трубку. — Как бы то ни было, скорее всего, они все знают. Они всех прослушивают. Я не хочу, чтобы ты понял меня неправильно из-за того, что я только что разговаривал с тобой так, будто тебя обвинял в чем-то.
В какой-то момент Ка ощутил гнев, близкий к тому, какой он чувствовал к любителям политики, считавшим его буржуа из Нишанташы. В лицейские годы они шутили друг над другом, вели себя как гомосексуалисты и постоянно пытались в шутку друг друга «отыметь». В последующие годы вместо этого появилась своеобразная игра — называть друг друга, а еще чаще своих политических противников агентами полиции. Ка из боязни попасть в положение такого доносчика, который из полицейской машины указывает на дом, где необходимо произвести обыск, всегда держался подальше от политики. Несмотря на то что Мухтар десять лет назад совершил поступок, которого мог стыдиться, став кандидатом религиозной партии сторонников введения шариата, приносить извинения и подыскивать предлоги опять пришлось Ка.
Зазвонил телефон, Мухтар с видом ответственного лица снял трубку и начал жестко торговаться с сотрудником телевизионного канала «Граница» о стоимости рекламы его магазинчика по продаже бытовой техники, которая должна была выйти вечером, во время прямой трансляции.
Когда он повесил трубку, они оба замолчали, как обиженные дети, которые не знают, о чем им говорить, Ка представил себе, как бы они могли поговорить обо всем, о чем не говорили уже двенадцать лет.
Сначала они сказали бы друг другу: 'Раз мы оба сейчас в некотором роде ведем жизнь ссыльных и поэтому не можем быть очень успешными, благополучными и счастливыми, значит, жизнь — это сложная штука! Оказывается, и поэтом быть недостаточно… Поэтому мы оказались настолько вовлечены в политику'. Как только это было бы произнесено, оба мысленно сказали бы: 'Когда поэзия не приносит счастья, появляется потребность в политической грязи'. Сейчас Ка еще больше презирал Мухтара.
Ка напомнил себе, что Мухтар доволен, потому что его ожидает победа на выборах, а он сам отчасти доволен славой среднего поэта в Турции, потому что это все же лучше, чем ничего. Но подобно тому, как они оба никогда не признались бы в том, что довольны собой, они никогда не смогли бы сказать друг другу о самом главном, о том, что на самом деле не довольны жизнью. И хуже всего то, что они оба приняли свое поражение в жизни и привыкли к безжалостной несправедливости мира. Ка испугало то, что обоим, чтобы спастись, нужна была Ипек.
— Говорят, что ты сегодня вечером прочитаешь свое самое последнее стихотворение, — сказал Мухтар, слегка улыбнувшись.
Ка враждебно посмотрел в красивые карие глаза человека, когда-то женатого на Ипек, в которых не было никакой улыбки.
— Ты видел Фахира в Стамбуле? — спросил Мухтар, на этот раз улыбнувшись более дружелюбно.
Теперь Ка смог улыбнуться ему в ответ. В их улыбках сейчас было что-то нежное и уважительное. Фахир был их ровесником; уже двадцать лет он был несгибаемым поклонником западной модернистской поэзии. Он учился в Сен-Жозефе, раз в году ездил в Париж на деньги своей богатой и сумасшедшей бабушки, о ней говорили, что она аристократического происхождения; забив чемодан книгами, которые он покупал в книжных лавках в квартале Сен-Жермен, он привозил все это в Стамбул и издавал эти книги в турецком переводе, свои стихи и стихи турецких поэтов-модернистов в журналах, которые сам выпускал, и в поэтических сериях издательств, которые он создавал и доводил до банкротства. В противоположность этой его деятельности, вызывавшей у всех уважение, его собственные стихи, написанные под влиянием поэтов, переведенных им на чисто турецкий, искусственный язык, были лишены вдохновения, плохи и непонятны.
Ка сказал, что в Стамбуле Фахира не видел.
— Я бы очень хотел, чтобы когда-нибудь стихи Фахира стали популярными, — сказал Мухтар. — Но он всегда презирал таких, как я, за то, что мы занимаемся не поэзией, а фольклором, 'местными красотами'. Прошли годы, были военные перевороты, мы все побывали в тюрьме, и я, как и все, скитаясь то там, то тут, не мог найти себе пристанища. Люди, которые были для меня примером, изменились, те, кому хотелось нравиться, исчезли, не осуществилось ничего из того, чего я хотел добиться в жизни и в творчестве. Вместо того чтобы вести несчастливую, беспокойную и безденежную жизнь в Стамбуле, я вернулся в Карс. Я унаследовал от отца магазин, чего прежде стеснялся. Но и это не сделало меня счастливым. Я пренебрегал здешними людьми, воротил нос, увидев их, как это делал Фахир, когда видел мои стихи. В Карсе и город, и люди — словно ненастоящие. Здесь все хотят или умереть, или уехать отсюда навсегда. Но у меня даже не осталось места, куда можно уехать. Я оказался словно выброшенным за рамки жизни, за рамки цивилизации. Современная жизнь была так далеко, что я не мог ей даже подражать. Аллах не дал мне даже ребенка, который, как мечталось, сделал бы то, чего не смог сделать я, однажды став европеизированным человеком, свободным и современным.
Ка нравилось, что Мухтар может посмеяться над собой, слегка улыбаясь, словно бы светясь изнутри каким-то светом.
— По вечерам я пил и, чтобы не ссориться с моей прекрасной Ипек, приходил домой поздно. Это была одна из ночей в Карсе, когда замерзает все, даже перелетные птицы. В поздний час я последним вышел из пивной 'Зеленая страна' и шел домой на проспект Армии, где мы тогда жили с Ипек. Дорога не длилась и десяти минут, но по меркам Карса это было довольно большое расстояние. Поскольку я перебрал ракы, то в два счета заблудился. На улицах абсолютно никого не было. Карс был похож на покинутый всеми город, как всегда бывает в холодные ночи; дома, в которые я стучался, были бывшими домами армян, где уже восемьдесят лет никто не жил или же их обитатели спали под грудами одеял, как спят животные в зимней спячке, не выходя из нор, в которые спрятались.
Внезапно мне стало нравиться то, что весь город словно покинут, что в нем никого нет. От спиртного и холода по всему моему телу разливалась сладкая сонливость. Я решил тихонько покинуть эту жизнь, кое-как прошел несколько шагов и, вытянувшись под деревом на обледенелой мостовой, стал ждать сна и смерти. Умереть на таком холоде в пьяном виде дело трех-пяти минут. Пока нежный сон растекался по моим венам, у меня перед глазами появился мой ребенок, который никак не мог родиться. Я очень обрадовался: это был мальчик, он вырос, завязал галстук; он выглядел не как наши служащие в галстуках, а как европеец. Только он собрался что-то мне сказать, как вдруг остановился и поцеловал руку какому-то старику. От этого старика исходил свет. А там, где я лежал, мне в глаза вдруг ударил свет, разбудив меня. С раскаянием и надеждой я встал на ноги. Посмотрел: немного поодаль открылась дверь, кто-то входил и выходил. Слыша внутри себя голос, я пошел за ними. Они взяли меня с собой, пустили в светлый и жаркий дом. Здесь были не удрученные жизнью люди, потерявшие всякую надежду в жизни, подобно жителям Карса, здесь были счастливые лица, к тому же все они были жителями Карса, и кое-кто был даже знаком мне. Я догадался, что этот дом был тайной обителью глубокочтимого Саадеттина, курдского шейха, о котором ходили легенды. От приятелей-служащих я слышал, что шейх спустился в Карс из одной горной деревни по приглашению богатых последователей, число которых день ото дня увеличивалось; он призывал несчастных, бедных и безработных жителей Карса на богослужения в свою обитель, но я не придавал этим слухам значения, потому что полиция запрещала эти враждебные республике действия. А сейчас, проливая слезы, я поднимался по лестнице к этому шейху. Произошло то, чего я многие годы втайне боялся, что считал слабостью и отсталостью в годы своего атеизма: я возвращался к религии. На самом деле я всегда боялся одетых в мантии шейхов-реакционеров с окладистыми бородами, которых рисовали на карикатурах, но сейчас, поднимаясь по лестнице по собственной воле, я заплакал навзрыд. Шейх был хорошим человеком. Он спросил у меня, почему я плачу. Конечно же, я не собирался говорить, что я плачу из-за того, что оказался среди шейхов-реакционеров и их последователей. К тому же я очень стеснялся запаха ракы, шедшего от меня, как из трубы. Я сказал, что потерял ключ. Мне сразу же пришло в голову, что я уронил связку ключей там, где хотел умереть. Льстивые ученики, бывшие рядом с ним, бросились указывать, что ключи имеют символическое значение, а он послал их на улицу разыскивать мои ключи. Когда мы остались одни, он мне ласково улыбнулся. Я успокоился, осознав, что это был тот самый добрый старик, которого я