- Ей-богу! Аграфена Петровна. А что же, чистую-то манишку?
- На вас и гладить не упасешься: чистую да чистую, подавай откуда хочешь.
- Вы сегодня не ждите меня обедать - завален делами: может, и до пяти часов придется посидеть.
- Да говорите без обиняков. Что вы, обедать, что ли, куда собираетесь?
- Может статься, и обедать куда пойдем.
- Куда же, нельзя ли узнать?
- Марк Назарыч с Николаем Игнатьичем приглашают меня.
- Уж предчувствовала, предчувствовала! На дебош в какую-нибудь немецкую ресторацию. Там славно обирают русские денежки; мастера, нечего сказать! Только попадись к ним - обдерут как липку.
- Марк Назарыч говорит, что…
- Знаем мы твоего Марка Назарыча: ему бы на чужой счет пожуировать, а в доме трава не расти. Палагея Емельяновна все порассказала мне, все: кровавыми слезами плачет бедняжка, истинно кровавыми; кулаком слезы утирает.
- Ну да я пожалуй и не пойду.
- Идите, ждите, никто не мешает вам; а небось как спросишь: 'Осип Ильич, на расходы надо', - так и закобенется. 'Да откуда мне взять денег? да что я, делаю, что ли, деньги?' А вот как на дебоширство, так небось есть.
- Ну, ну, бог с вами! сказал, что не пойду.
Это со стороны Осипа Ильича была только одна фигура уступления; после долгого крика и шума он поставлял-таки на своем, выпрашивал чистый галстук и манишку и после присутствия отправлялся с приятелями покутить.
У Дюме они выпивали обыкновенно каждый по бутылке простого столового вина, белого или красного, смотря по вкусу; каждый спрашивал по бутылке шампанского, и все вместе обращали на себя всеобщее внимание.
Осип Ильич, наливая в стакан красное вино, сперва подносил его к носу.
- Вино ординарное, Марк Назарыч, а букет хорош; понюхайте.
Потом, сморщивая брови, он приподнимал стакан к свету, поворачивая его в руке, все перед светом, и, после таких маневров, обращался снова к Марку Назарычу:
- И цвет не дурен: густоват, правда, немножко. Что, я думаю, им обходится по полутора бутылка?
В заключение он выпивал стакан и обтирал салфеткою губы.
Точно как для мужа были истинно высокоторжественными днями в жизни те дни, в которые он обедывал во французской ресторации, - так для жены те, в которые она ходила с визитом к генеральше Поволокиной, у супруга которой ее Осип Ильич был стряпчим, или, говоря высоким слогом, ходатаем по делам.
Муж, припоминая что-либо, всегда говаривал:
- Когда же это было? с месяц, что ли? Последний-то раз я обедал у Дюме шесть недель тому назад. Ну, да оно так и будет. - И в таком случае, жена почти всегда возражала ему:
- Что ты это? перекрестись, голубчик. Ведь это было за две недели до рождения ее превосходительства Надежды Сергеевны Поволокиной; а я после того еще раз была у нее перед заговенами.
Осип Ильич был человек, как мы уже выше заметили, очень нужный для супруга этой Надежды Сергеевы Поволокиной, и потому он очень дорожил Осипом Ильичом. Он посылал его по своим делам и в гражданские палаты, и в уездные суды, и в конторы маклеров. Осип Ильич, - надо отдать ему справедливость, - в приказных делах был человек сведущий, потому что начал свое служебное поприще с гражданской палаты.
Генерал Поволокин решительно не занимался ничем домашним; он даже редко бывал дома: утром в должности, а вечером в Английском клубе, к перу от карт и к картам от пера, по словам Грибоедова, давно обратившимся в пословицу. 500 наследственных душ его, заложенные и перезаложенные, едва ли не пять лет сряду показывавшиеся в
'Прибавлениях' к 'Санкт-Петербуржским ведомостям', немного приносили дохода; и если бы не другой доход, гораздо повернее первого, то г-жа Поволокина должна бы была весьма посократить свои издержки на булавки и на прочее. Впрочем, г-н Поволокин слыл в Петербурге за человека богатого: он имел четверню лошадей, квартиру, меблированную если не изящно, то довольно роскошно: штоф на мебели, бронзовые канделябры и часы, алебастровые вазы; правда, все это не очень блестящее, ибо пыль слоями покрывала все эти вещи; правда, что его передняя была и темна и грязна, что она пахла ламповым маслом, - но это уже не была вина г-на Поволокина, а скорее г-жи Поволокиной, которая всегда и всем кричала о своих хозяйственных дарованиях.
В этом случае Надежда Сергеевна и Аграфена Петровна чрезвычайно разнились друг от друга: последняя чистоту в доме ставила выше всего на свете.
- Опрятность есть добродетель, - говаривала она и, несмотря на это мудрое изречение, только один раз в неделю, по воскресеньям, исключая экстраординарных случаев, выдавала Осипу Ильичу чистую манишку и шейный платок. Часто, смотря на его шею, она думала: 'И точно грязноват платок-то; ну, да что за беда, еще дня три проносит; ведь от частой стирки белье рвется…'
Она сама ежедневно утром вытирала пыль в гостиной и в зале с диванов, со столов, со стульев и комодов, с разных вещей, как-то: с стеклянного колпачка, под которым лет восемь покоился сделанный из воска и раскрашенный амурчик в колыбели, с зеркала над диваном и с силуэта своей бабушки, который висел, оклеенный в цветную бумажку, под зеркалом в гостиной. Ерани и рута, стоявшие в зале на окнах, зимою через день, а летом аккуратно всякий день поливались также ее собственными руками. Последнее растение, то есть рута, кроме украшения комнаты, приносило еще и пользу, а именно употреблялось
Аграфеною Петровною для полоскания рта.
17-го сентября 18**, в день святых Веры, Софии, Любви и Надежды, в который начинается наше повествование, Аграфена Петровна проснулась ранее обыкновенного, то есть часов около шести, и занялась приготовлениями к своему туалету. Это был день именин Надежды Сергеевны и дочки ее Софьи Николаевны. Аграфена Петровна должна была отправиться с поздравлениями. К 11 часам она была уже совершенно готова: в чепце с кружевными крылышками, украшенном лентами цвета адского пламени, в желто- коричневом гроденаплевом капоте, в красной французской шали, при клеенчатом, в клетку сплетенном ридикюле и в кожаных полусапожках со скрипом. В 11 часов лакей в грязной ливрее и в изорванных сапогах посадил ее в извозчичью четырехместную карету, за неотысканием двухместной. 'Но… ну… но… небось' - и карета двинулась. В половине
12-го Аграфена Петровна прибыла к дому г-жи Поволокиной, запыхавшись взошла на лестницу, и лакей дернул за ручку колокольчика.
- Что, дома ее превосходительство Надежда Сергеевна?
- Дома, да в уборной-с.
- А Софья Николаевна?
- К барышне можно-с.
Генеральская дочь сидела в своей комнате, в белой блузе; на плечах ее была накинута шаль; перед ней на пюпитре лежала развернутая книга. Ей казалось на лицо двадцать пять или двадцать шесть лет; она не имела той красоты, которая бросается прямо в глаза каждому и в гостиных, и в театрах, и на улицах, - этой скульптурной красоты, доступной равно для глаз всех; но она не принадлежала также к тем счастливым девушкам, о которых небрежно говорят: 'Да, хорошенькая' или с гримасой снисхождения: 'Конечно, она недурна; такая миленькая!'
Может быть, пройдя мимо ее, вы бы вовсе не заметили ее и, конечно, посмотрев на нее, не произнесли бы этих общих, изношенных, пошлых фраз: хорошенькая, миленькая!
Многие даже находили ее дурною, и, право, грех было спорить с этими господами. Слово:
'дурна', в устах таких людей, не могло быть оскорбительно для нее: это не то, что слово
'хорошенькая'!
Ее лицо было задумчиво; оно всегда мыслило, всегда говорило; что-то болезненно- бледное было в цвете лица ее, что-то страшно тоскливое в ее черных, глубоких очах.
Посмотрев на нее, вы стали бы в нее вглядываться; вглядевшись, вы бы захотели насмотреться на нее; наглядевшись, вы бы, может быть, задумались и спросили самого себя: для чего родятся такие существа? для чего живут они? многие ли поймут их и оценят?