человеческий вид, который может внутри себя различаться расовыми и этническими признаками, но это нимало не влияет на его принципиальное единство. И вот постмодернисты, эксплуатируя тезис плюрализма культур, стали говорить о множественности человеческих видов, или социокультурных пространств, не имеющих общего языка и смысла.
В таком контексте, скажем, социализм уже выглядит не как одна из разновидностей единого модернизационного (исторического) проекта, способная вдохновить людей на любом континенте, а как экзотическая особенность русской «туземной» культуры. Для сопоставления классического и постмодернистского взгляда на вещи полезно было бы воспользоваться метафорами одного из наиболее известных пропагандистов постмодерна — Збигнева Баумана1.
Он говорит, что культура модерна может быть представлена фигурой
Совсем иначе ведет себя
Именно такую картину мира утверждает философия постмодернизма. Мы здесь сталкиваемся с тем же парадоксом, о каком упоминалось выше. Архаичная ныне фигура
Подлинное значение имеет то, какой антропологический статус мы придаем культурным различиям. Одно дело, если за этими различиями не утрачивается принципиальное единство человеческого рода и единство исторической перспективы; другое дело, если мы незаметно для себя превращаемся в «доброжелательных расистов» культурологического толка, отрицающих единство человечества под предлогом уважения социокультурного плюрализма. Опасные софизмы постмодерна направлены на подмену терминов и смыслов: различию идеологий, каждая из которых вышла из единого корня — из европейского Просвещения, отныне придается «культурно-антропологический» смысл, предполагающий их принципиальную несводимость.
Сегодня многие из нас являются жертвами этой софистической подтасовки. В особенности это касается феномена тоталитаризма. Наши предшественники, не прошедшие выучку постмодерна, хорошо понимали, что СССР строился по проекту, в котором соединились учения Мора и Кампанеллы, Оуэна и Сен- Симона, Маркса и Лассаля. Всех их объединяла идея рационально организованного общества, преодолевшего стихии природы и истории.
Но сегодня, когда «либеральные» теоретики и публицисты рассуждают о тоталитаризме, они делают упор на «туземных» корнях — на традициях русской общины, на причудах неисправимого национального менталитета, словом — на особенностях природы русского человека. А коли это так, то возникает дилемма: либо фаталистически принять русский тоталитаризм в качестве «природной» особенности соответствующей культуры, либо уничтожить его вместе с русскими, как его органическими носителями. Сознание, пульсирующее в границах такой дилеммы, крайне опасно, в особенности если носители его чувствуют себя победителями в «холодной войне», которым отныне все позволено.
ПОДПОЛЬНЫЕ «ОРГАНИЗАТОРЫ МИРА»
Другая принципиальная новация постмодерна касается вопроса о
Переворот монотеизма связан с верой в то, что цели мироздания определены единым Богом. При этом история получает строгую направленность: возникает
Просвещение во всем полемизировало с христианством, но сохранило его установки, связанные со смыслом исторического времени, идущего в заданном направлении. Все идеологические проекты Просвещения так или иначе восходили к единому христианскому проекту — обретению человечеством земли обетованной — конечного пункта многотысячелетнего исторического странствия.
Судьбе было угодно, чтобы над вопросом о легитимности исторического финализма в нашу пострелигиозную эпоху задумались в первую очередь французские философы. Такая ориентация скорее всего была предопределена диалогом французской культуры с русской. Трагическая серьезность последней, не дающая превращать большие идеи в игру и стилизаторство, в значительной мере объясняет тот факт, что именно русские впервые всерьез попытались самый заманчивый из проектов европейского модерна претворить в действительность. Если англо-американская философия, в силу своей относительной удаленности от континентальных страстей, еще могла прописать «реальный социализм» по культурологическому ведомству — в качестве русской этнографической экзотики, то французы слишком хорошо ощущали родство общих интенций Просвещения, чтобы делать это.
В частности, Ж.-П. Сартр драму реального социализма попытался истолковать не этнографически — как русскую драму, а онтологически — как принципиальное столкновение идеи с косной действительностью, искажающей чистоту первичного замысла. Вместе «со смертью Бога» у Сартра случилась и смерть внешнего материального мира: отныне в нем не проглядывает высший замысел, не содержатся никакие онтологические гарантии. Внешний мир становится абсурдным, но это не служит алиби нашему бездействию. Обязанность человека — осуществлять свой мироустроительный проект, невзирая на потерю высших метафизических гарантий, связанных с сопричастностью самого мироустройства нашим светлым чаяниям.
Фундированность (оправданность) наших идей предопределена не онтологически, а антропологически: мы остаемся верны своему проекту не потому, что осуществимость его обещана самой структурой мира, а для того чтобы спасти свою душу в абсурдном мире. Сартр тем самым проливает свет на загадочную, одинаково свойственную французам и русским, болезнь «идеологического фундаментализма», которому атеисты подвержены сильнее, чем верующие. Верующий может уповать на Бога и не торопить ход истории, но атеисту не дано этого утешения — отсюда его специфическая тревога и «нетерпение