к психологическим комплексам потребителя, главным из которых является комплекс внутренней неполноценности.
Прежде, в культуре доброго старого времени, чувство неполноценности могло возникать на базе профессиональной несостоятельности личности. Сегодня такая несостоятельность мало кого волнует, ибо массовый человек идентифицирует себя преимущественно как потребитель. Нередко он готов выполнять самые унизительные, по меркам собственно профессиональной этики или этики вообще, роли, лишь бы оставаться на высоте как потребитель, носящий знаки приобщения к современности.
Все эти сдвиги, превращающие носителей антитрудовой контркультуры во властную элиту и в законодателей современности, получили особо наглядное проявление в постсоветских реформах в России, да и во всем постсоветском пространстве. Как уже отмечалось выше, главным условием, по которому бывшая партийная и гебистская номенклатура соглашалась сдать свой прежний режим «реального социализма», был статус новых собственников и сохранение статуса господствующего класса уже при новом режиме. По логике реального классового противостояния носителей старого и нового, партийная и гебистская номенклатура в лучшем случае должна была занять при новом режиме маргинальное пространство антисистемной оппозиции. А центральное пространство народной антиноменклатурной оппозиции должно было бы принадлежать носителям идеи народного капитализма — тех трудолюбивых, квалифицированных и инициативных людей, кому прежняя система идеологического и бюрократического надсмотрщичества не давала развернуться. Материальной основой народного капитализма могли стать многомиллиардные трудовые сбережения71.
Эти деньги невозможно было отоварить продуктами потребления — советская экономика, производящая преимущественно средства производства, к этому не была готова. В этих условиях в 1991– 1992 гг. вставала дилемма: либо отоварить эти реальные деньги, организовав распродажу многомиллиардных средств производства, лежащих на складах предприятий мертвым грузом неликвидов, и тем самым заложить основы массового народного предпринимательства, либо — каким-то образом экспроприировать эти народные сбережения и объявить приватизацию после того, как они будут изъяты. Новый режим Б. Н. Ельцина пошел по второму пути. Искусственно организованная гиперинфляция в считанные недели уничтожила народные сбережения, и в результате процесс приватизации был монополизирован бывшей номенклатурой и давно уже вступившей с нею в тайный альянс торговой мафией.
Сегодня многие задаются вопросом: как случилось, что наша либеральная западническая интеллигенция, казалось бы, более всех настрадавшаяся от партийной и гебистской номенклатуры, так быстро и охотно признала режим номенклатурных собственников и в развернувшемся противостоянии между народом и новыми узурпаторами собственности активно заняла сторону последних?
Многие склонны приписывать это идеологическим причинам — ведь бывшая номенклатура объявила прозападный курс, а либеральная интеллигенция как раз и состояла из западников, мечтающих в процессе возвращения в «европейский дом» обрести свое «подлинное» отечество. Нельзя сбрасывать со счета и такой фактор, как догматическая слепота наших западников, неизменно отдающих предпочтение идеологическим «фактам» в противовес фактам реальным. Подобно тому как прежний социалистический авангард предпочитал не видеть зверств коллективизации и экономической разрухи, отдавая предпочтение сугубо доктринальным критериям, относящимся не к жизни, а к идее (социализм судили не по тому, что он представляет в действительности, а по тому, чем он должен быть, «по идее»), так ныне либеральный авангард демонстрирует удивительную доктрииальную слепоту, касающуюся массового провала в нищету и бесправие, предпочитая доверять не жизни, а новой «идее».
И все же все эти соображения не дают исчерпывающего объяснения, не затрагивают главной тайны. А она как раз и касается тайного консенсуса либеральной интеллигенции с представителями номенклатурного и даже номенклатурно-мафиозного капитализма на базе принципа богемной раскрепощенности и безответственности. Не требующая усилий безответственность и неподотчетность нормам — вот истинный секрет того «либерализма», на почве которого сошлись и помирились, казалось бы, столь разнотипные социальные персонажи, как чурающиеся настоящих предпринимательских усилий номенклатурные выходцы, чурающаяся закона торговая мафия и чурающаяся внутренней и внешней дисциплины западническая интеллигенция. Все они — адепты богемно-раскованной чувственности и богемного образа жизни. Не случайно они сегодня легко встречаются на всякого рода презентациях и банкетах и неплохо понимают друг друга. Достаточно отключить «наносные» черты, вызванные различием социального происхождения и воспитания, и включить голос новой чувственности, как понимание дается без всякого труда.
Революция раскованной чувственности — вот что объединило эти группы раньше и прочнее той революции в области собственности, которая, обделив массу интеллигенции, породила номенклатурно- мафиозный экономический альянс. Казалось бы, по этому экономическому критерию, который принято считать решающим, обделенная и обнищавшая интеллигенция должна почувствовать свое единство с народом, столь же обнищавшим и обделенным.
Но результаты социокультурных революций, касающихся богемной чувственности, для некоторых социальных слоев оказываются более значимыми, чем итоги социально-экономических революций (или контрреволюций). Свобода от ответственности как специфически интерпретированный проект освобождения, принадлежащий модерну, может, как оказалось, создать соблазн, превышающий по своей силе факторы, относящиеся к другой стороне этого проекта — творческой самореализации личности, требующей не чувственной расслабленности, а, напротив, предельной внутренней сосредоточенности и ответственности.
Если бы эмансипаторский проект модерна, вместо того чтобы включать столь противоречивые интенции, отличался цельностью и монолитностью, история нового и новейшего времени не дала бы столько драм и трагедий, срывов и отступлений. Богемствующая неангажированная личность, следующая закону возрастающей «экономии усилий» (в том числе и моральных), и самореализующаяся личность, истолковавшая свободу в смысле никому не передоверяемой профессиональной и гражданской ответственности и готовая к предельным усилиям моральной воли и творческого воображения, — вот две противоположные ипостаси, в которых проявился великий проект модерна. Современные либералы предпочитают сегодня выпячивать первую ипостась, замалчивая и компрометируя вторую. С этой целью и был изобретен постмодерн, аргументы которого в целом посвящены реабилитации первого типа и дискредитации второго, как якобы архаического.
Что здесь на самом деле бросается в глаза, так это то различное отношение к традиции и к сохранению преемственности, какое обнаруживает модерн в этих двух разных своих ипостасях. Богемствующий модерн рвет с традицией по тем же самым основаниям, по каким личность с отклоняющимся поведением рвет с моралью, а преступник с законом — для того чтобы не возникало поводов для жестокой самокритики и терзаний раскаяния. В горизонте такого модерна никакая реконструкция традиции не мыслится — все традиционное подлежит сбрасыванию с корабля современности. Напротив, модерн второго типа, связанный с проектом творческой самореализации, периодически обращается к традиции в поисках морального перевооружения. Традиция может отвергаться в своих запретительных и сковывающих моментах; но она признается заслуживающей уважения, признания и — возрождения в тех своих истоках и основаниях, которые касаются нашей подлинности — способности оставаться верными собственным идеалам, достойно выдерживать вызовы действительности, не быть марионетками внешних сил и обстоятельств.
Оцениваемые по этому критерию, некоторые типы традиционного опыта оказываются заслуживающими нашего признания — и не только в моральной сфере. Как показал опыт модернизации стран АТР, конфуцианская этика, сочетающая ценности знания с ценностями традиционной коллективистской лояльности и общего блага, может успешно соперничать с индивидуалистической протестантской этикой и ее превращенными формами, известными как «мораль успеха».
Основной парадокс модерна состоит в том, что его достижения нельзя удержать без напряжения нравственной воли, сегодня зачисляемой в разряд «пережитков». Как только подобная воля слабеет, сменяясь гедонистической расслабленностью, проекты модернизации и просвещения повисают в воздухе — ибо и для экономических инвестиций, и для мобилизации личных усилий, необходимых в процессе овладения знаниями, квалификацией и адаптационным процессом в целом, требуется известный минимум аскетического