бишь на пароход, отплывавший из Одессы, и с машиной, набитой доверху чемоданами, остался на берегу. Сзади напирали красные. Пришлось все бросить и с одним небольшим чемоданчиком уносить из Одессы ноги. А машина, «мерседес-бенц» Русско-Балтийского завода, и тринадцать чемоданов так и пропали.
— Представляете, — поднял палец Дымба, — сколько там всего было? В наших условиях хватило б на всю жизнь.
Потом тесть Дымбы лет сорок трудился в Николаеве на каком-то заводе, и хорошо трудился: вышел на пенсию на сто двадцать рублей и только недавно умер. И никто все эти годы не знал, что он брат знаменитого миллионера. Раньше такими вещами, ясно, не хвалились, все были из рабочих и крестьян, а теперь... Дымба еще раз сказал:
— Теперь уже можно.
— Другая мода, значит, пошла, — кивнул Матюшенко.
А Витя Бричка сказал:
— Это что — миллионерша! Вон у бухгалтера Дьяченко из заводоуправления — он года три уже на пенсии, — так у него жена настоящая графиня. Старая уже, а пьет лучше любого мужика и «Беломор» курит. Рассердится за что-нибудь на Дьяченку, ногами топает кричит: «Я графиня Морозова! Я графиня Морозова! А ты, голодранец, испортил мне жизнь. Всех вас нагайками надо!»
— Может, она того, свихнулась?
— А кто ее знает, вроде нет.
— Откуда же тогда — графиня?
— Я же говорю — старая уже. Раньше ж были графы и графини, вон и у человека, пожалуйста:
— Но-но! — испугался Дымба. — У меня не графиня, чего орете. Я вам как людям рассказал.
— Миллионерша тоже неплохо, — одобрил Матюшенко. — Если, конечно, без обмана. А то, может, она брешет, а ты и распустил уши — голубая кровь.
— У миллионеров не голубая, — опять сказал Витя Бричка. — Голубая была у князей, маркизов и графов — у дворян, одним словом.
— А миллионеры разве не дворяне?
— Миллионеры нет. Миллионером кто хочешь может стать.
— Ну тогда и говорить не о чем, — сказал твердо Матюшенко. — Нашел чем хвастать! Была бы хоть какая-нибудь княгиня или дочка генерала на худой конец, а то — черт знает, Павлович, что у тебя за родичи! На фортепьянах хоть играет? А при чем тут Пржевальский? У Пржевальского лошадь была, это я точно знаю, а вот племянница...
— Дурак! Разве я говорил, что Пржевальского племянница? Я говорил — Благодаренко племянница, а Пржевальский само собой, Пржевальский был женат вторым браком на двоюродной бабке моей жены, понял?
— На бабке?
— На бабке. А что тут такого? Что ты в этом понимаешь?
— Ничего. Я только одно понимаю: хорошие у тебя связи, браток, нигде не пропадешь, — и там зять миллионера, и тут сват министра. Везет же людям. Ты признайся: ведь не иначе какая-то волосатая рука тебя подпирает — не один же голый диплом?
— Нет у меня никакой руки! — взревел бывший директор. — Если бы была, я б тут с вами не сидел. Это только такие дураки думают, что если начальник, то у него обязательно рука есть. И крепко ошибаются — дело не в руке. И моя жена тут ни при чем, с происхождением у меня все в порядке. У меня отец не миллионер — колхозник. Да, да, простой колхозник. Я в институте пять лет в одних штанах ходил, уголь разгружал из вагонов. А по ночам зубрил. До посинения зубрил! Мне математика как баба-яга снилась, с лопатой. Помнишь сказку? Она меня в печку сует, а я ноги-руки расставлю, кричу и не даюсь ей. Кричу: «Пожалей, бабушка, я же учил, честное слово, учил» Хотя за каким чертом учил, убей — не знаю, ни разу мне математика не пригодилась до сих пор. Пятый десяток уже, а этот проклятый сон все равно снится, как приснится — наверняка знай: заболеешь или еще какая гадость будет. А ты думал — диплом за красивые глаза дают, попробуй! Пять лет на манной каше.
— И в одних штанах?
— И в одних штанах! Я хорошо знаю, сколько хлеб стоит.
— Ну, тогда я вообще ничего не понимаю, — сказал Матюшенко. — А только все равно тут что-то не так: человек не работает, а деньги ему платят. Вот я схожу в партком, пусть там поинтересуются, кем оформлен на заводе Дымба, слесарем или инженером. А может, заливщиком? А что ты думаешь, обязательно схожу.
Никуда, конечно, Матюшенко не пошел. Но и Дымба больше на плавильном не появлялся, бегал помогал где-то на других участках. Месяца через два ему таки дали в подчинение тарный цех — человек двадцать пять народу, и заливщики видели его иногда бегущим с папкой бумаг под мышкой в заводоуправление или из заводоуправления. На приветствия бывших приятелей он на ходу кивал, а от приглашений пойти выпить пива по старой дружбе отмахивался: какое там пиво — головы некогда поднять: лесу нет, людей не хватает, гвозди смежники дают кривые.
— Это — гвоздь? — вынимал из кармана какой-нибудь огрызок без шляпки. — То-то, а план спрашивают, — и бежал дальше.
А Матюшенко вслед ему кричал:
— А как же математика — не помогает? Эх ты, лошадь Пржевальского!
МЕСТЬ
Если бы знаменитые люди знали, что со временем им возведут памятники, назовут их именами улицы и даже города, сочинят книги, в которых распишут по дням и по часам их жизнь, они бы ни за что не делали столько глупостей, сколько делают даже самые знаменитые из них.
Был в цеху подкрановый рабочий Гриша Румын. Подкрановый рабочий — это тот, кто работает под краном, то есть цепляет к мостовому крану всякий груз, чтобы переместить его с места на место. Настоящая фамилия Гриши была Чебан, а прозвали его Румыном за то, что, будучи родом откуда-то с Буковины, он до сорокового года состоял в подданстве королевской Румынии. Когда началась война и Румыния опять захватила Северную Буковину, Гриша по дурости и темноте своей пошел служить в армию Антонеску, в сорок третьем сдался в плен, получил что положено, а потом приехал жить в Н-ск. Был Гриша мал ростом, без признаков растительности на лице и напоминал в свои сорок с лишним лет мальчишку. Мальчишку — это если смотреть с лица, оно у него гладкое, без единой морщинки, а если со спины глянуть — ни дать ни взять тихий аккуратный старичок. Вдобавок был он почти неграмотный, ходил молиться в какую-то секту, а говорил на такой смеси украинского, русского, румынского и еще бог знает каких языков, что над ним все смеялись.
— А что, Гриша, ты в самом деле никогда в школу не ходил? — бывало, начинал кто-нибудь в раздевалке.
Дело после смены, народ скидывает пропотевшие грязные робы, голые уже шлепают к душевым кабинам, тряся мочалками, но, учуяв развлечение, поворачивают к Грише головы.
Гриша сидит на скамейке у своего шкафчика, уже без штанов, но в длинной клетчатой рубахе, застегнутой на все пуговицы.
— Не ходил, — терпеливо отвечает он на вопрос, который ему задавали чуть ли не каждый день.
— Ни одного года?
— Ни одного.
— Как же так? Что у вас там, при Антонеску, школы не было?
— Была. Только в школу ходили богатые, а я происхожу из бедной семьи, — бойко отвечает Гриша. — Нас у матери с отцом семь душ было, в школу ходили — двое.
— Ага, самые умные, значит.
Гриша на это лишь кротко улыбался, глядя в пол.
— А ты чего не ходил?