ли мне женщины? Почему все женщины строят из себя сестер милосердия! Когда ты так опускаешься, я начинаю тебя ненавидеть! Разве ты не понимаешь, что с нами происходит что-то чудесное, необыкновенное, что я не хочу тебя ни с кем сравнивать? Ты не понимаешь, дурочка?
Я не понимаю, как он мог так завестись из-за самого обычного вопроса. Почему ты бесишься? Тебя возмущает, что я прошу тебя вернуться на шаг назад, что я хочу больше знать о твоем прошлом, чтобы лучше тебя понимать? С тех пор как мы вместе, ты держишь меня в полной изоляции, ты стоишь с ружьем наготове, готовый выстрелить в любую минуту. Ты добиваешься моего расположения, задаешь кучу вопросов, стараешься узнать обо мне абсолютно все, на руках несешь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой за себя платить.
Ты сделал все, чтобы мы оказались в плену у собственной истории. В нашем романе ты – абсолютный монарх и все решения принимаешь единолично. Я подчиняюсь тебе с радостью и легкостью, но стоит мне задать тебе простейший вопрос, проявить естественное для влюбленной женщины любопытство, как ты закипаешь и отказываешь мне в том, чем я так щедро с тобой делюсь.
За что ты мстишь?
Иногда он фальшивит.
Он начинает говорить странным голосом, как бы подражая другим людям, причем эти другие – всегда женщины. Этот писклявый пронзительный голос удивительно не соответствует массивности его тела, кажется что он пришел извне, из какого-то навязчивого кошмара, заставляющего просыпаться в холодном поту, этот страшный резкий голос, голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он таким образом озвучивает, кажутся мне нелепыми, безобразными марионетками. В такие минуты в нем проскальзывает что-то злое и угрожающее, как будто он сводит с ними счеты.
– Эти женщины тебя чем-то обидели?
– Нет, с чего вдруг? – удивленно отвечает он. Мне становится не по себе, я затыкаю уши, мне кажется, что это не он, что его устами говорит кто-то другой.
– Ты похож на Энтони Перкинса в «Психозе»… Когда ты говоришь таким голосом, мне страшно, ужасно страшно.
– Как ты можешь? Ты сама понимаешь, что ты сейчас сказала? Как ты можешь? Как?
Он снова становится холодным будто каменная статуя, смотрит на меня сверху, издали.
– Я никогда тебе этого не прощу!
Он пристально смотрит на меня, но глаз я не отвожу.
Мы расползаемся в разные стороны кровати, берем себе по отдельной подушке, тянем одеяло, заво рачиваемся в простыни, сооружаем целые саркофаги, чтобы изолировать друг от друга наши тела, которые живут своей жизнью и не желают ссориться. Мы спим по отдельности всю ночь, разделенные стеной из моих и его слов.
Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:
– Я больше так не буду…
– Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.
Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.
А иногда…
Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно проводит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткрывая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…
Иногда…
Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не засуну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной черной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и покорно открываю рот…
Иногда…
Иногда, когда мы занимаемся любовью и бросаем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ра нить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невозможно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гарцует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бесконечное блаженство проступает в его чертах. Волна напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.
Наконец-то мы квиты.
Он с религиозным трепетом покрывает поцелуями мое раскрытое тело, благоговейно склонившись над ним, как над старинной иконой в заброшенной часовне. Его поцелуи – награда за мою доступность, безусловную, безграничную, за то, что я прощаю ему былые прегрешения…
Я вытираю лицо, накрываю свое безжизненное тело измятой белой простыней и неожиданно пони маю, что эта жестокость предназначается не мне, что она пришла из его туманного прошлого, в котором я все-таки надеюсь разобраться.
Кто была та женщина, причинившая ему столько страданий? Что между ними произошло? Что за при зрак преследует его неотступно, бесконечно толкая на месть?
Между тем враг затаился и ждет.
Он все видит, примечает, наблюдает и готовит свой приговор. – Этот человек – ненормальный, – говорит мне враг, – совершенно ненормальный. Он порочный, испорченный. Это совсем не тот, кто тебе нужен.
– Зря стараешься, – шепотом парирую я, – на этот раз я тебе так просто не дамся. Я ведь тоже ино гда издеваюсь над другими людьми, копирую голос, походку. Я тоже порою веду себя как бесстыдная куртизанка, нашептываю всякие непристойности, чтобы подхлестнуть желание, соучаствую в создании запретного мира, основа которого – преступление, наказание и искупление. Физическая близость для того и существует, чтобы люди могли расслабиться, избавиться от грязи и родиться заново, выйти из игры чистыми будто новенькая монета. Тебе этого никогда не понять. В твоем представлении жизнь – большая бухгалтерия, вечное сведение счетов. Тебе не дано понять, как это чудесно – проснуться на рассвете и вспомнить, ощутить, что твое тело прошедшей ночью совершило великое путешествие, побывало в запретной галактике, которая принадлежит только нам двоим – мне и ему. Знаешь ли ты, что там даже воздух чище, даже если иногда он кажется мерзким, тяжелым и зловонным.
Так обретается свобода, зализываются самые глубокие, самые грязные раны. Мы избавляемся от них, окунаясь в пучину греха. Так пишется тайная история двух любовников, не предназначенная для чтения вслух, потому что все слова человеческого языка слишком мелочны, слишком скупы и банальны, чтобы передать это ощущение полета и дара свыше. Так смешиваются в едином порыве самые безумные признания, перебивая друг друга подобно двум близким друзьям после невыносимо долгой разлуки. Так возникает безмолвное безмерное сострадание, которое могут позволить себе только тела, и никогда – души, где каждый принимает отчаянную жестокость любимого как данность, познает его невыразимую боль, открывает свою плоть, дает себя распотрошить, измучить, и если нужно, не щадит своей крови.
– Ах! Ах! Ах! – с готовностью возражает он, – а как тебе нравится этот старческий голос, который вдруг пробивается в нем в самый неожиданный момент, тебе не кажется это подозрительным? Все гораздо страшнее, чем тебе хотелось бы.
Я замолкаю.