Вот и окно закрыто, а одеяло все-таки сырое.
На севере топят большие печи. Топят дровами. Тепло.
Вот он, покой: никто ничего от тебя не ждет, никто не придет, можешь совсем не вставать с постели. Постукивают в саду жестяные мертвые листья…
Маргарита рвется скорее привезти мебель, чтобы устроить здесь по-городскому. Маргарита хитра, но глупа, все хитрости ее как на ладони. Вовсе не мебель ей нужна. Она хочет на неделю-две вырваться из этой могилы…
Что же, по человечеству ее можно понять. Хотя это возмутительно, что и она бежит от него.
Соскучилась по своим председателям и заместителям председателей.
Надо ей сказать, чтобы спала в его бывшем кабинете, — там теплее всего. Там печь очень хорошая… Два чертежных стола так и стоят там у окна. Кто-то будет жить в том кабинете? Унесут чертежные столы, поставят дамский туалет или детские кровати…
Ломит поясницу, ноют ноги, голова тяжелая, сна нет. Вот вам и знаменитые целебные грязи!
Не те времена! Никто не протянет над тобой руки и не скажет: «Встань и иди!» Сам вставай, сам иди. Сам воскрешайся из мертвых.
Маргарита может спорить сколько угодно, а одеяло сырое.
— Маргарита! Маргарита! Достань и мои валенки из нафталина. Мы едем вместе.
Этому нельзя перестать удивляться. Кто ты был для меня? Никто. А сейчас ты мне ближе всех на свете. Был безразличен мне, а сейчас для меня самое интересное — то, что ты говоришь, то, что я хочу сказать тебе, то, что я о тебе думаю, то, что думаешь ты. Ты умнее всех, ты прекраснее всех; если бы я хоть секунду думала иначе, разве я потянулась бы так к тебе, разве бы я так гордилась тем, что имею право прислониться к тебе? Как это другие не видят, что ты лучше всех? Как я сама этого раньше не видела? И почему теперь увидела? Откуда взялось прозрение? Не потому же, что я искала любви? Я не искала любви! Если бы искала, нашла бы давно, она под ногами у меня лежала, я и не нагнулась поднять… Нет, я искала любви, не нужно быть нечестной. Но почему именно ты? За какие такие твои заслуги? Чего ради я ряжу тебя во все это великолепие? Ничего не понятно, от непонимания кружится голова…
Листопад и Нонна идут медленно. Оба устали. Устали оттого, что просидели в накуренной конструкторской до глубокой ночи, и оттого, что за все эти часы ни разу по-настоящему не приблизились друг к другу…
Он что-то говорит. Она отрывается от своих мыслей и вслушивается.
— Только не испугайтесь моего жилья, — говорит он как бы шутя, но голос вздрагивает. — У меня пусто и холодно, похоже на сарай.
— Это же все равно, — говорит она почти шепотом.
Они условились, что она придет к нему. Когда? «Я тогда позвоню», — сказала она коротко. У нее такое ощущение, словно она раскачивается на качелях: выше — выше — выше…
— Лодки, — говорит она.
— Лодки? — повторяет он, заглядывая ей в лицо. — Какие лодки?
Она отрицательно качает головой, ей не хочется объяснять. Это в детстве было: качели-лодки, подвешенные на стальных тросах к толстой перекладине. Девушки и ребята становились по двое, держась за тросы, и раскачивались что было силы. Раскачавшись, лодка перелетала через перекладину, описывая полный круг. Кто слабонервный — и не суйся!
— Ты хочешь спать, — говорит он, в первый раз называя ее на ты. — Ты спишь на ходу. — Он обнимает ее бережно и нежно.
Вот и горка, и лесенка, ведущая к веденеевскому дому. Пришли! Она останавливается и поднимает к нему лицо…
— Ноннушка, — говорит он, целуя ее закрытые глаза.
— Еще, — говорит она, не открывая глаз.
И наконец они расстаются. Она отпирает дверь — целая связка хитроумных ключей, бесчисленные веденеевские затворы — и входит в дом. Он идет обратно, из старого поселка в новый, по необъятно широкой пустынной улице, обставленной высокими домами.
Куда же он сворачивает, разве не домой лежит его путь? Слишком поздно, чтобы идти в гости. Только всполошишь хозяев, вызовешь недоумение, неудовольствие, насмешку… Но он идет уверенно. Его ведет радостный подъем — он убежден, что все, что он сейчас сделает, будет хорошо! На мгновение он задерживается, чтобы разглядеть номер дома: белая эмалевая дощечка ясно и доверчиво освещена электрической лампочкой. Листопад входит в полутемный подъезд, поднимается на пятый этаж: вот та дверь. Нажимает кнопку звонка: звонок не действует. Листопад стучит.
— Кто там? — спросил Уздечкин.
Он только что собирался ложиться. По-прежнему по утрам ему трудно было работать, а к вечеру силы приливали, он словно оживал и с удовольствием засиживался над делами до глубокой ночи. Закончив работу, он приготовился уже раздеваться, как вдруг постучали. Он прислушался — не померещилось ли? Нет, постучали вторично. Кто так поздно?.. Он вышел в коридор и негромко спросил через дверь:
— Кто там?
— Федор Иваныч, — ответил голос Листопада, — это я, отворите.
Несколько секунд Уздечкин держал руку на замке и не знал: отворять или нет. Отворил. Еще какое-то время они стояли, один в передней, другой на площадке; потом Листопад усмехнулся и вошел, слегка отстранив Уздечкина.
— Не спите? Это хорошо, что не спите. Можно к вам? — Он прямо пошел на свет в столовую, скинул пальто, бросил на стул у двери… Уздечкин двигался за ним, не сводя с него глаз. Листопад сел к столу:
— Присяду, можно?
Уздечкин не отвечал. Глаза его спрашивали неистово: ну, что еще придумал?
На столе под лампой лежала папка с бумагами. Листопад открыл ее, прочитал бумажку, другую: заявления от рабочих; ссуды просят, ордера…
— Утопаете?
Уздечкин сказал с трудом:
— После войны у всех в быту обнаружились прорехи.
— И вы из своего завкомовского бюджета предполагаете все прорехи перештопать?
Глаза Уздечкина потухли. «Сейчас, — подумал он, — я возьму папку у него из рук и скажу: давайте завтра на заводе; я спать хочу…» — но Листопад сам отодвинул бумаги и спросил:
— Чаю дадите? Плохо встречаете гостей — даже чаю не предложите. Я бы выпил, откровенно говоря.
— Чаю предложить могу, — сказал Уздечкин, — только сладкого, кажется, ничего нет.
— Знаете, что я вам скажу? — сказал Листопад. — Жить надо так, чтоб было сладкое. Обязательно.
— Обязательно? — переспросил Уздечкин.
— Обязательно.
Оттого, что было уже очень поздно и все кругом спали, голоса у обоих были негромки и слова ронялись замедленно, по-ночному.
— Так-таки обязательно! — повторил Уздечкин с кривой улыбкой.
— Все-таки чаю дайте, — сказал Листопад. — Несладкого дайте, только горячего.
Ему нужно было хоть на минуту остаться одному: не получалось разговора с Уздечкиным! Трудно человеку одолеть собственный характер; пожалуй, это самое трудное, что есть на свете.
И Уздечкину хотелось остаться одному, чтобы привести мысли в порядок. Он нарочно долго возился в кухне, подогревая чайник. «Что это значит, — думал он, — зачем он явился среди ночи и зачем я буду поить его чаем, дурак я, и больше ничего!» Сердце у него дрожало и болело. Он налил стакан чая и пошел в столовую.
Листопад стоял на пороге детской и смотрел на спящих девочек. Они были укрыты стегаными одеяльцами до ушей; только две светлые макушки видел Листопад в слабом свете, падавшем из столовой, да слышал сладкое, безмятежное детское дыханье… Он обернулся на шаги Уздечкина, взгляд у него был растерянный и мягкий.